Книга Микеланджело - Марсель Брион
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажи отцу, чтобы он пришел ко мне. Мне нужно с ним поговорить.
* * *
Лодовико Буонарроти очень удивился сообщению сына об его разговоре с Лоренцо. Сам тот факт, что ребенка удостоил вниманием хозяин Флоренции, вступавший в разговоры лишь с князьями, крупными банкирами, послами и знаменитыми художниками, уже внушал отцу известное уважение к этому ученику скульптора, которого он до сих пор стремился всеми способами отвадить от мысли о его призвании. Но если Медичи действительно им заинтересовались, будущее мальчика можно было считать обеспеченным…
Одевшись во все самое лучшее, что у него было, он с бьющимся сердцем отправился во дворец на виа Ларга. Привратники пропустили его без задержки, так как были предупреждены об этом визите. Он прошел через несколько дворов, уставленных статуями, поднялся по украшенным фресками лестницам, повосхищался множеством драгоценных предметов, заполнявших гостиные, и наконец оказался в передней, где ожидали аудиенции банкиры, королевские посланцы, длиннобородые греки, сокольники и крестьяне. Возможно, он увидел там и Боттичелли, рисовавшего карандашом красивых девушек в блокноте для эскизов, и музыканта Кардьера, настраивавшего свою лютню, мечтавшего о фиалках Полициано, Бенивьени, обсуждавшего творчество Данте, Капарру с новым фонарем из кованого железа. Он был очень взволнован к тому моменту, когда его пригласили в зал, где принимал Лоренцо. Он приблизился к нему с поникшей головой и опущенными плечами, прижав к груди шапку, поскольку интеллектуальное превосходство Великолепного ослепляло всех, кто к нему приближался, гораздо больше, чем его политическое могущество. После нескольких минут разговора Лодовико вышел уверенной походкой, со сверкающими от радости глазами, и даже голос его звучал чуть высокомерно. И насколько ему позволяло новообретенное достоинство, он почти бегом вернулся домой, чтобы сообщить сыну хорошую новость.
Микеланджело не оставалось ничего другого, как спешно упаковать белье и одежду. Должен ли он будет оставить отчий дом? Да. Лоренцо Великолепный предложил мальчику поселиться у него, во дворце Медичи. Прямо сразу? Да, сразу. Навсегда? Это зависит от того, насколько он сумеет понравиться: ему придется научиться сохранять расположение хозяина.
Буонарроти не рассказал, что для проформы он, прежде чем уступить сына, заговорил о всякого рода препятствиях, например, упомянул о семейной традиции Буонарроти, в чьем роду никогда не было художников, но все они были уважаемыми коммерсантами. Когда же Великолепный заверил его, что юноша не будет вести богемную жизнь, поселится во дворце и будет питаться за княжеским столом и к нему будут относиться так же, как к его собственным детям, Лодовико уступил. Наконец, не ограничиваясь тем, что брал мальчика на полное содержание, Лоренцо предложил отцу компенсацию за сына, которого отнимал у него. «Просите от меня чего хотите», — сказал он. В ответ на это добряк без всяких амбиций и жадности скромно попросил для себя место секретаря при управляющем таможнями. Лоренцо, привыкший иметь дело с людьми, всегда старавшимися извлечь максимальную пользу из проявленного к ним расположения, пришел в восторг от скромности, выказанной этим честным буржуа. И ласково похлопав его по плечу, он сказал: «Ты никогда не будешь богатым, дружище», что в устах этого пресыщенного роскошной жизнью человека вполне могло сойти скорее за упрек, нежели за комплимент.
Новость о покровительстве Великолепного юному гению вызвала настоящую сенсацию в мастерской Бертольдо. Старый скульптор тепло поздравил своего ученика и предсказал ему самое счастливое будущее. Граначчи радовался удаче друга и крепко жал ему руки. Остальные мальчики, одни скрывавшие зависть, другие искренне радовавшиеся успеху товарища, присоединились к концерту похвал. Лишь один, нелюдимый и неуживчивый, держался в стороне. Это был тщеславный, но посредственный Торриджани. Завидовавший молодому гению Микеланджело и покровительству Медичи, он затаил свою злобу до того момента, когда, уже не скрывая ее, пойдет на открытую ссору с однокашником. Микеланджело вовсе не отличался терпимостью. Когда товарищи над ним подшучивали, он тяжело переживал их насмешки, но особенно его возмущала низость характера Торриджани. Ссора началась, разумеется, с шуток. Потом они перешли в оскорбления, и наконец дело дошло до того, что были пущены в ход кулаки. И если Микеланджело был не слишком крепким подростком, то Пьетро Торриджани, наоборот, выглядел колоссом среди учеников скульптора. После нескольких минут драки Микеланджело рухнул на пол с окровавленным лицом. Одним ударом кулака Торриджани сломал ему нос. Врач, остановивший кровь и промывший разбитое лицо несчастного, с грустью объявил, что Оно обезображено на всю жизнь.
Юноша впал в глубокую меланхолию. Ему, так ценившему красоту, было суждено прожить до самой смерти с ужасным лицом. Что же до Торриджани, то он повсюду хвастался своей победой. Предваряя события, заметим, что он всегда оставался посредственным художником и единственной причиной его известности, которой он гордился с присущей ему непревзойденной наглостью, было то, что он «человек, сломавший нос самому Микеланджело». История не сохранила сведений ни о каких других его достижениях, за исключением нескольких, лишенных какой-либо ценности произведений. Он окончил в безвестности свою темную жизнь, не отмеченную ничем, кроме этой драки подростков, в которой он одержал отвратительную победу.
А Микеланджело стал еще более унылым, более одиноким, чем в недавнем прошлом. Он избегал общества людей, явно не желая выставлять напоказ свое уродство. И именно таким, меланхоличным, пылким, застенчивым и стыдившимся своего обезображенного лица, вошел он в этот круг золотого века, где красота, радость, наслаждение и гений, взявшись за руки, творили божественный танец во дворце Великолепного.
Если бы у Микеланджело был легкий характер, отзывчивый на естественное стремление к наслаждению, или, проще говоря, если бы обезображенное лицо не добавляло ему застенчивости, которой он и без того всегда отличался, возможно, и он втянулся бы в водоворот сладострастия, господствовавшего во Флоренции XIX столетия. Все здесь воспевало свободную радость чувств. Сам Лоренцо в своих бессмертных строках напоминал о том, что жизнь коротка, а молодость уходит от человека гигантскими шагами и мудр только тот, кто наслаждается ею сегодня, не откладывая радостей на завтра.
«Di doman non с´е certezza» («неизвестно, что будет завтра») — этот припев из песни Вакха и Ариадны стал девизом счастливого, богатого, утонченного общества, которое, следуя совету поэта, торопилось вкусить ото всех наслаждений ума, чувства и сердца. Забыв на какое-то время христианскую мораль, говорившую о греховности плоти, о порочности наслаждения, флорентийцы следовали советам греков, воспевавших гармонию всех проявлений человека. Ренессанс стремился к одновременному удовлетворению зова сердца и души, к гармоничному расцвету мира чувств и ума.
Хрупкая гармония. Труднодостижимое согласие. В течение какого-то очень короткого времени греки реализовали эту мечту. В ренессансной Италии этот период оказался еще более кратким. Возродившееся язычество так и не смогло глубоко проникнуть в это общество, по-прежнему мыслившее и чувствовавшее в основном по-христиански. Самые лучшие художники уже чувствовали неполноценность этой гонки за наслаждением. Стремление к наслаждению привносило как в общественную жизнь, так и в само искусство известную нестабильность и поверхностность. Какое-то время считалось, что достаточно хотеть быть счастливым, чтобы быть им, но со всех сторон уже подкрадывалась тревога. Достигнув высшей точки плотских утех, люди, жившие лишь красотой и наслаждением и не искавшие в искусстве ничего, кроме их отображения, углубления чувственной радости, смутно предчувствовали, что на свете существовало и нечто иное, от них ускользавшее. И стоило им лишь привнести в эти забавы душу, как она их непоправимо отравляла. Тогда просыпалась ностальгия по той полной удовлетворенности, которой сами по себе чувства не давали. Возвращение к грекам не приносило радости в ее самом совершенном виде, может быть, потому, что в эту эпоху знания об образе мыслей и об искусстве Греции были слишком поверхностными.