Книга Римская кровь - Стивен Сейлор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пожалуйста, — сдавленным голосом прошептал Тирон, — не нужно продолжать этот разговор. Никогда не знаешь, кто тебя подслушивает.
— Ax да, и стены имеют уши — еще одна крупица мудрости из благоразумных уст хозяина Горошины?
Это наконец вывело его из себя:
— Нет! Цицерон никогда не скрывает своих мыслей. Он так же открыто говорит, что думает, как и ты. И о политике он знает куда больше, чем ты полагаешь. Но он не безрассуден. Цицерон говорит: если человек не владеет риторическим искусством как следует, тогда произносимые им на людях слова скоро выходят из-под его власти, подобно листьям на ветру. Невинную правду можно извратить и представить черной ложью. Поэтому он и запрещает мне говорить о политике вне дома. Или с не заслуживающими доверия незнакомцами.
Меня поставили на место. Молчание и гнев Тирона были справедливы: я нарочно его подзуживал. Но я не стал оправдываться или прибегать к тем окольным и лицемерным извинениям, с помощью которых свободные иногда просят прощения у рабов. Все, что помогало мне составить более ясное представление о Цицероне, прежде чем я с ним встречусь, стоило такого пустяка, как обида раба. Между прочим, следует очень хорошо знать раба прежде, чем дашь ему понять, что тебе нравится его дерзость.
Мы продолжали свой путь. Теснина расширилась настолько, что мы могли идти бок о бок. Тирон почти поравнялся со мной, но, как требовала благопристойность, по-прежнему шел чуть позади и слева. Возле Форума мы вновь вышли на Субурскую дорогу. Тирон заметил, что мы быстрее окажемся на месте, если не будем обходить Форум, а пойдем напрямик. Мы шли через самое сердце города, каким его представляют себе приезжие, — мимо пышных дворов и фонтанов, храмов и площадей, где творят суд и поклоняются богам в их прекраснейших жилищах.
Мы прошли мимо самих ростр — высокого пьедестала, украшенного носами захваченных кораблей, откуда ораторы и адвокаты выступали с речами в самых громких процессах римского судопроизводства. О Сулле больше не было произнесено ни слова, но я не мог не задаваться вопросом, не вспоминает ли, подобно мне, Тирон ту сцену, которую можно было наблюдать на этом самом месте всего год назад, когда вдоль Форума выставляли насаженные на кол головы врагов Суллы — по сотне в день. Кровь его жертв по-прежнему напоминала о себе бурыми пятнами на белом, выскобленном камне.
Как и говорил Тирон, дом Цицерона был куда меньше моего. Снаружи это одноэтажное строение без малейших следов орнамента выглядело нарочито скромным и приземистым. Выходивший на улицу фасад был лишен всяких прикрас — оштукатуренная в шафрановый цвет стена с прорезью узкой деревянной двери.
Очевидная скромность дома Цицерона значила очень мало. Разумеется, мы находились в одном из самых дорогих районов в Риме, где размеры мало что говорят о богатстве. Даже самый крохотный домик здесь мог стоить нескольких вилл в Субуре. Кроме того, состоятельные римские классы исстари чурались всякой показной роскоши в своих домах, по крайней мере, в том, что касалось их наружного вида. Они уверяют, что это вопрос хорошего вкуса. Я подозреваю, что дело скорее в страхе перед тем, что пошлое бравирование богатством распалит зависть толпы. Нужно учитывать и то, что дорогие украшения на внешней стене дома украсть куда легче, чем если бы они стояли в безопасности где-нибудь внутри.
Подобная простота и сдержанность в глазах римлян всегда были идеалом. Однако на моем веку отчетливо проявились признаки поворота к публичной демонстрации состоятельности. Прежде всего это относится к людям молодым и честолюбивым, особенно к тем, что сколотили свои состояния в гражданскую войну и после торжества Суллы. Они надстраивают второй этаж; на крышах они возводят портики. Они выставляют привезенные из Греции статуи.
На улице, где жил Цицерон, не наблюдалось ничего подобного. Здесь царствовала благопристойность. Дома были повернуты к улице спиной и смотрели внутрь; им нечего было рассказать случайному путнику, их тайная жизнь открывалась лишь тому, кто был сюда вхож.
Улица была короткой и тихой. Ни в одном из ее концов не было рынка, а бродячие торговцы имели, по-видимому, достаточно такта, чтобы не нарушать тишину. Серый булыжник под ногами, бледная голубизна неба над головой, выцветшая и потрескавшаяся от жары штукатурка, вся в дождевых пятнах — другие цвета не допускались, и уж зеленый — в последнюю очередь: ни одного мятежно пробивающегося сквозь камни мостовой или карабкающегося на стену сорняка, ни — подавно — цветов и деревьев. Сам воздух, поднимающийся над мостовой, — ничем не пахнущий, жаркий воздух — был пропитан беспримесной чистотой римской добродетели.
Дом Цицерона отличался особой суровостью даже посреди всего этого скупого пейзажа. По иронии судьбы он был столь непритязателен, что сразу же бросался в глаза: вот, сказал бы иной прохожий, вот идеальное жилище богатого римлянина, наделенного редчайшей из римских добродетелей. Домик выглядел столь скромным и тесным, что можно было предположить, будто здесь живет богатая некогда римская матрона, ныне овдовевшая и находящаяся в стесненных обстоятельствах; а может быть, это городской дом богатого земледельца, который изредка навещает город лишь по делам и никогда не устраивает приемов и не справляет праздников; а может быть (так оно в действительности и было), этот скромный дом на этой неброской улице принадлежит молодому холостяку со значительными средствами и старомодными ценностями, прижившемуся в городе сыну деревенских родителей, который замыслил попытать счастья в высших кругах Рима, — молодому человеку строгой римской закалки, столь уверенному в себе, что даже молодость и честолюбие не соблазнили его на вульгарные ошибки модника.
Тирон постучал в дверь.
Несколько мгновений спустя нам открыл седобородый раб. Старик страдал неким подобием паралича, и его голова находилась в постоянном движении, беспрестанно кивая и мотаясь из стороны в сторону. Он не сразу узнал Тирона и разглядывал его то пристально, то искоса, вытягивая голову на тонкой шее на манер черепахи и не переставая кивать. Наконец он улыбнулся беззубой улыбкой и отступил в сторону, широко распахнув дверь.
Прихожая имела вид полукруга, прямая часть которого была у нас за спиной. Выгнутая стена перед нами была прорезана тремя дверными проемами: по краям каждого из них вытянулись изящные колонны, каждый был накрыт фронтоном. Коридоры прятались за шторами из богатой красной ткани, расшитой снизу желтыми аканфами. Греческие светильники с обеих сторон и не слишком приметная напольная мозаика (Диана, преследующая вепря) довершали картину. Все выглядело так, как я и ожидал. Убранство прихожей было подобрано с достаточной сдержанностью и вкусом, чтобы не противоречить строгости оштукатуренного фасада, но его дороговизна развеивала всякое впечатление бедности.
Старый привратник показал жестом, что нам следует подождать. Молча, с усмешкой, он скрылся за занавесом слева от нас; его сморщенная голова колыхалась на узких плечах, словно поплавок на легких волнах.
— Старый слуга семьи? — спросил я, дождавшись, пока он не пропал из виду, и понизив голос. Очевидно, слух старика был острее, чем его зрение, так как он слышал достаточно хорошо, чтобы отзываться на стук в дверь; говорить о нем в его присутствии, словно о рабе, было бы невежливо, ведь рабом он не был. У него на пальце я заметил кольцо, которое подсказывало, что мы имеем дело с вольноотпущенником и гражданином.