Книга Пять процентов правды. Разоблачение и доносительство в сталинском СССР. 1928-1941 - Франсуа-Ксавье Нерар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Представляется, например, что крепостные регулярно пользовались{79} этим оружием против своих владельцев, обвиняя их в тех или иных злостных речах, произнесенных против царствующего государя. Это могло быть идеальным способом мести слишком жестокому или несправедливому хозяину. Каков был реальный размах этого феномена? Трудно сказать. Можно ли считать, что «каждое слово господина, где бы оно ни было сказано — в поле, в нужнике, за обедом, в постели с женой, — слышали, запоминали (иногда даже записывали) дворовые»{80}? Вероятно, утверждающие это авторы заходят слишком далеко.
Подобная практика имеет место не только в XVIII веке, поскольку требование доносить последовательно ужесточается в 1832, 1845 и 1903 годах: увеличивается число преступлений, о которых должно сообщать (всякое задуманное или совершенное преступление), и количество людей, доносить обязанных (чиновники и вообще любой взрослый человек){81}.
Право в царской России принимало донос во внимание. До реформы 1864 года нормы ведения уголовного процесса обязывали выслушать немедленно автора доноса (не требуя от него клятвы). Даже если «заявление» не содержало доказательств, его следовало вписать в протокол «для сведения»{82}. Важность доноса уменьшается после реформы 1864 года, но по-прежнему остается значительной{83}. Донос, как правило, является основанием для расследования только в том случае, если доносящий был свидетелем событий. В противном случае уголовным кодексом предусматривается заведение дела лишь в случае, если донос «содержит доказательства правдивости обвинения» (статьи 298, 299 и 303). Одновременно статья 300 кодекса предусматривает, что анонимный донос остается без последствий. В некоторых случаях анонимные сообщения могут стать основанием для полицейского розыска или дознания, которое, в свою очередь, может стать основанием для начала следствия. Тем не менее, как и до 1864 года, недонесение остается деянием, наказуемым по закону[24].
Помимо нормативных документов, мы имеем также свидетельства писателей конца XIX века, которые критикуют подобную практику[25]и представляют ее размах. А.Н. Энгельгардт в своих письмах «Из деревни» (1872–1887) так описывает это широко распространенное явление:
«Когда появились злонамеренные люди, то развелось такое множество охотников писать доносы, что, я думаю, целые массы чиновников требовались, чтобы только перечитывать все доносы, все хотят выслужиться, авось, либо крайчик пирожка попадет, если открытие сделать. Чуть мало-мальски писать умеет, сейчас доносы пишет. Совсем начальников загоняли, особенно кому в стан попадет подозрительный человек, который ни с кем не знается, в земстве не участвует, занимается каким-то хозяйством, клевер какой-то сеет, с мужиками никаких судебных дел не имеет. Тут доносов не обобраться»{84}.
Эти наблюдения также широко подтверждаются практикой доносов в религиозной сфере в конце XIX века{85}. Объектом здесь являются прежде всего крестьяне, на время покидающие свою деревню. Удаляясь от родного дома, многие из них не соблюдают более столь строго религиозных православных обрядов (некоторые принимают Старую веру, другие вообще забывают об исповеди, иконах, браке, крестинах). В этом случае, согласно Д. Бердсу, речь идет о своебразном социальном контроле: члены семьи, чувствуя, что кто-то из своих ускользает от их влияния, обращаются к священнику, который теперь, со времен Петра Великого, не связан более тайной исповеди. Тем не менее трудно говорить столь уж категорично. Язык религии используется в самых различных случаях для урегулирования проблем и ослабления социального напряжения, порожденного потрясениями конца XIX века. Больше всего доносов делается на сезонных рабочих{86}:[26]вероятнее всего, они просто становятся козлами отпущения. На них концентрируется недовольство, связанное с изменениями. Бердс отмечает также, что не удовлетворенные действиями священников (результаты доносов незначительны), крестьяне все чаще и чаще обращаются к представителям государства{87}.
Пытаться воскресить прошлое в отношении интересующих нас в данном случае практик — означает бросить настоящий вызов самому себе, поскольку действительно прожитое и знание о нем накладываются друг на друга слоями, которые часто переплелись нераздельно. В 1917 году уже существует весь словарный запас, относящийся к области доносительства: донос, челобитная, фискал… Но эти термины, отсылающие к разным, часто уже давно исчезнувшим, явлениям, имеют тенденцию сливаться в одно понятие. История, как кажется, оставила российскому населению в наследство не столько конкретный способ поведения, сколько самое идею о возможности обращения к властям с жалобой с целью указать этим властям на источники недовольства.
Таким образом, информирование властей с самого начала имеет двусмысленный характер: оно, вне всякого сомнения, соотносимо с французским понятием «dénonciation» в самом широком значении этого слова*. Все формы общения между народом и властью, которые мы только что рассмотрели, так или иначе связаны с проявлениями возмущения или сообщениями о нарушениях, которые могут носить как очень общий, так и весьма частный характер. Некоторые институты, подобные «челобитной», скорее служат решению общих вопросов и выявлению несправедливостей. В других, наоборот, делается акцент на индивидуальной ответственности, они предназначены для усиления контроля над населением; конкретным примером тому является обязательство доносить, которое очень рано устанавливается на Руси.
В момент прихода большевиков к власти проблема доносительства, его распространенности, а также нравственного аспекта, который неизбежно в связи с этим возникает, не является чем-то новым для российского общества. Власть уже неоднократно поощряла эту практику и пользовалась ее плодами. Поначалу цель, которую преследуют власти, — это фиксация «злых речей», направленных против государя. Постепенно, однако, доносительство начинает касаться других тем и распространяется все шире. Это не означает, однако, что российское общество поражено «вирусом», или что можно говорить о «гене» доносительства в России{88}.
С другой стороны, центральная власть предстает как инстанция, к которой обращаются за справедливостью, во всяком случае, она постаралась создать о себе такое представление. Однако можем ли мы говорить о доносительстве как о явлении, глубоко укорененном в российском обществе? Трудно количественно оценить реальный масштаб обращения к подобному способу добиться справедливости. Кто обращался к царю? Писари Ивановской площади могли, конечно же, частично восполнить недостаток грамотности, однако наверняка не решали полностью проблему. Мы не располагаем количественными характеристиками распространенности феномена, который мы только что описали. Кроме того, историки, его изучавшие, как представляется, находились под влиянием своей эпохи. Это касается, например, возможности передачи прошений непосредственно царю: авторы конца XIX века изображают ее как несомненно существовавшую, и это их мнение часто повторяется в более поздних трудах; однако советский историк, как мы видели, представляет ситуацию более многопланово. Точно так же в исследовании Дитятина, который стремится показать недостаток связей между населением и властью в конце XIX века, в качестве противовеса упоминается об эффективности традиционной системы, в которой жалобы «всегда рассматривались» и «часто удовлетворялись»{89}. Дело представляется совершенно иначе при чтении работы Шмидта, написанной в 1950-е годы. Этот автор описывает Челобитный приказ как «орган управления в феодальном государстве (который должен был) способствовать удержанию эксплуатируемого большинства в узде, укреплять государственный аппарат принуждения»{90}. Сознательно ли историк намекает на проблему жалоб в Советском Союзе — государстве, в котором он живет, или эта параллель, которую невозможно не провести, совершенно случайна?