Книга Дневник моего отца - Урс Видмер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От деревни дорога вела к четырем скалам из известняка, тянувшимся к небу, словно пальцы. Поворот. Карл оглянулся в последний раз. Теперь перед кузницей стояла фигура, когда Карл помахал ей, она тоже подняла руку и скрылась в доме. Амбары и дома деревни казались черными. Флюгер на церкви сверкал. Очевидно, Карлу надо было и обратную дорогу найти самому, потому что отец и мать пропустили его вперед. Итак, он пошел прямо на солнце — оно указывало ему путь — и сразу же попал в ущелье, где вчера сражался с громом и молниями. Сейчас, в лучах утреннего солнца, мхи и камни выглядели светлыми и дружелюбными. Он быстро шел по тропинке со слюдяными камешками, мимо древних кедров, на которых больше не сидели птицы. Карл почти бежал, но родители не отставали. Вскоре солнце стояло прямо над ним; а когда он дошел до пня, служившего местом отдыха, путь ему указывала его тень. Он снова почувствовал голод, снова сел. В кожаном мешке снова оказались хлеб, сыр, сидр. Кто-то все это туда положил.
— Отец, будешь? А ты, мать?
Они покачали головами.
Через снежник, мимо каменоломни, по тропинке с цепляющейся ежевикой, под елями, между берез и буков Карл шел так быстро, что родители в конце концов отстали от него. И все же на дорогу в нижней части леса, ресторанчик «Старая таможня» и бывшие редуты уже легла тень. А когда Карл свернул на свою улицу, вечернее солнце как раз позолотило его дом. Все вокруг было привычного цвета — после сплошного черного цвета в деревне предков, и его одежда, еще вчера похожая на разноцветное оперение, снова стала обычной. Даже ботинки из кожи хамелеона теперь не отличались цветом от булыжной мостовой. Карл подождал перед дверью, пока не появились родители, взмокшие, запыхавшиеся.
— Теперь ты — самый сильный, — с трудом переводя дух, сказал отец.
А мать вообще не могла вымолвить ни слова и лишь попыталась погладить Карла по волосам. Он увернулся и помчался вверх по лестнице, в квартиру. Феликс сидел за кухонным столом и язвительно ухмылялся.
— Моих почетных дам звали Берта и Ольга, — сказал брат. — Обалдеть, какие бабы.
Карл показал ему язык, побежал в их общую комнату, запер дверь, с трудом взгромоздил свою книгу на бельевой ящик — он только сейчас заметил, что там уже лежала такая же книга, Белая книга его брата, — и открыл окно. Ласковый ветерок поднимал клубы пыли. Какой-то мужчина стоял возле платана, его тень была такой длинной, что доходила до конца улицы, где что-то вынюхивали собака и ее тень. Карл думал о женщине, приходившей к нему ночью. Теперь он не сомневался, что это была та самая, с веснушками. Потому что любая другая — это было бы неправильно. А ее поцелуи! Он достал из кармана брюк цветок вероники, жалкий, увядший, но все еще ароматный. Карл так сильно втянул воздух, что лепесток застрял у него в носу, и он громко чихнул. Внезапно ему до смерти захотелось в туалет. Он рванулся к двери, начал трясти ее, пока Феликс не крикнул: «Поверни ключ, болван!» — выскочил в коридор, выбежал из квартиры и одним прыжком перемахнул всю лестницу.
Еще на бегу, чихая в последний раз, он стянул брюки. Но оказалось, ему нужно было не писать. Что-то белое выстрелило из него, один раз, второй, через весь туалет, до самого окна. Он стоял, ничего не видя, не дыша, в висках у него стучало. Он болен? Умирает? Потом он немного пришел в себя, достал носовой платок и вытер стены и окно. Странно, что он не залил еще и потолок. Карл застегнул брюки, спустил воду и вернулся в квартиру. Феликс все еще сидел в кухне и ухмылялся. На этот раз Карл не стал притворять дверь своей комнаты. Открыл окно. Мужчина на улице так упорно дергал за поводок, что собака в конце концов сдалась и поплелась за ним. Карл, мой отец, смотрел им вслед. Когда он захотел прошептать имя веснушчатой женщины, то понял, что не знает, как ее зовут.
Каждый сын убежден, что его отец никогда не спал ни с одной женщиной; ну разве что с той, которая стала потом его матерью, да и то лишь тот единственный раз. А с другими — никогда. Конечно, так не бывает. А вот у моего отца получилось именно так. Женщина с веснушками была первой, в которую он влюбился и с которой он тем не менее никогда не спал. Которую он всеми силами души хотел увидеть снова, и эта влюбленность, несмотря ни на что, осталась у него в памяти. (На самом деле он встретил ее еще раз. Лет через пятьдесят.) Разумеется, боль первой разлуки прошла, он был молод, а на свете существовали и другие женщины. Регула, которую он пламенно обожал издали. Мари-Йо, которую он, болтая без умолку, провожал из школы домой, а один раз даже ходил с ней на ярмарку, где они ели медовые пряники и разговаривали о революции в России. Мари-Йо была против, а мой отец не знал толком, против он или за. (Потом Мари-Йо стала врачом, вышла замуж за врача и покончила с собой, сделав себе укол морфия, вечером того же дня, когда умер ее муж.) Штефани показывала ему звезды на небе — Большую Медведицу, Малую Медведицу, Венеру, — он вначале пялился на звездное небо, а потом прижал ее к себе, и минуту или две она отвечала ему, а потом сказала хриплым голосом, что если так пойдет и дальше, то скоро они поведут себя как животные. (Не прошло и двух месяцев, как она сошлась с его лучшим другом и была совсем не против того, чтобы они вели себя как животные.) С Моникой он ходил гулять в лес и почувствовал себя зрелым и взрослым мужчиной, когда однажды Монике срочно понадобилось в туалет и она присела за кустиком. Его это не покоробило, он знал, что иногда не только мужчин, но и женщин их кишечник вынуждает поступать так. (Моника стала успешной танцовщицей, правда, с другим партнером, и заняла четвертое место на Grand Tournoi de Danse de Monte Carlo[3].) С Сюзанной однажды, когда они думали, что ее родители с остальными детьми карабкаются на Сентис, он даже лежал совершенно обнаженный на постели, заваленной плюшевыми медвежатами. Сюзанна тоже была голая. Они рассматривали друг друга, задыхаясь от восторга. Наконец, они почти решились дотронуться друг до друга, ее губы уже трепетали над его ртом. Но тут внизу на лестнице что-то загремело — это вернулась вся компания путешественников, на много часов раньше, чем предполагалось. Когда они добрались до подножия Сентис, начался дождь и вершина была окутана плотными тучами. Еще никогда мой отец не одевался так быстро, а Сюзанна натянула свои одежки еще быстрее. (Потом она вышла замуж за мужчину из экзотической страны, Сулавеси или Суматры, и жила, босая, с точкой на лбу, в родных краях мужа, ставших после его смерти и ее родиной.)
Тем временем мой отец уже был студентом, изучал языки и литературу романских стран и восторгался средневековыми шванками, в которых толстые монахи спали с веселыми монашками, а аббатисы скакали верхом на епископах, решивших передохнуть на своем паломническом пути в Сантьяго-де-Компостела[4]. Да, весь путь к Иакову набожные пилигримы забавлялись в широченных постелях; а некоторые паломницы, хотя позади у них был путь в шестьсот испанских миль и впереди — такой же, закончив с правым соседом, поворачивались еще и к левому, который тоже только что заставлял сердце послушницы замирать от счастья — она так кричала, что все остальные ищущие блаженства на мгновение прекращали свои искания… Любимым автором моего отца был мудрый Абеляр, чье упрямство, как ему казалось, роднило их, и, конечно, отца восхищало, что в первый раз тот познал Элоизу прямо в главном алтаре церкви своего ордена. Естественно, там бы их никто не стал искать, но все-таки, по мнению отца, а может быть, и Абеляра, это было святотатством. То, каким образом дядя Элоизы приказал своим воинам отомстить Абеляру — а они его кастрировали, — нравилось моему отцу меньше. Стоило ему представить себе: вот они, давясь от смеха, показывают Абеляру его окровавленный пенис, и он сам корчился от боли, почти как этот бедняга. Отец захлопывал книгу. Книги тем и хороши, что их можно закрыть, когда они кажутся слишком уж реалистическими. Тогда он брал что-нибудь другое и читал, например, про целомудренную монахиню, которая никогда не ходила в туалет, ползала на коленях перед своим Господом, умоляя Его о спасении, и наконец из нее вышло так много камней, что она смогла построить из них часовню… Мой отец собирал настоящую коллекцию из всех этих замечательных историй, охотился за ними в немногих антикварных магазинчиках города, а когда в двадцатые годы провел несколько лет в Париже, то ему показалось, что он живет в настоящем раю. Здесь каждый второй магазин предлагал старые книги, особенно на rive gauche[5]где он именно по этой причине и поселился. В Париж он поехал потому, что каждый человек должен хоть немного пожить в Париже, а еще потому, что пытался отыскать женщину, настоящую женщину из плоти и крови. Ее звали Елена, она была на несколько лет старше отца — лет двадцати семи или двадцати восьми — и замещала преподавателя французского разговорного языка в университете, где он учился. Правда, его больше занимали идиомы раннего и позднего средневековья, а современный разговорный язык интересовал его не особенно — разве что, когда он общался с Еленой. Их знакомство состоялось после того, как однажды он заговорил с ней, вернее, она с ним: она попросила у него прикурить, когда они, случайно или нет, вместе выходили из аудитории. (Это было в конце семестра; сам он никогда бы не осмелился попросить у нее спичек.) Елена курила, как сапожник, сигареты из желтой кукурузной бумаги, набитые черным табаком, которые ей кто-то — может, жених? — присылал из Парижа. Погасив одну сигарету, она тут же закуривала другую. У нее были желтые пальцы, а мой отец был из тех, кому нравились женщины с пальцами, пожелтевшими от никотина. Он влюбился, во второй раз после той, с веснушками, прямо-таки по уши. Вскоре они стали встречаться каждый день в кафе недалеко от университета, в перерывах между занятиями, поскольку Елена, помимо того что преподавала, еще и изучала литературу немецкого романтизма, с тем же увлечением, с каким мой отец разузнавал все, что мог, о средневековых монахах и монахинях. Она очень хорошо говорила по-немецки, с едва заметным акцентом, и знала наизусть «Живописца Нольтена» Эдуарда Мёрике. Это была любимая книга Елены, хотя ее профессор все время повторял, что Мёрике — поэт эпохи бидермайер, а не романтизма и, следовательно, вообще не должен ее интересовать. Но ей это было безразлично, как, впрочем, и многое другое — например, много или мало слушателей присутствовало на ее занятиях, — и это равнодушие тоже сближало ее с моим отцом. Он часто горячо спорил со своими учителями и не мог понять, почему они этого не ценят. Чепуха, она и есть чепуха, почему бы об этом прямо не сказать? Они с Еленой ходили гулять в городской парк и в соловьиный лес, который, собственно говоря, облюбовали гомосексуалисты. Они шли, держась за руки, иногда он прижимал ее к дереву и целовал. Она пылко отвечала ему, но и рассказывала о своей беде: о мужчине, становившемся с каждым ее рассказом все больше и сильнее, очень чувственном, которому она принадлежала душой и телом и который бросил ее, не предупредив и ничего не объяснив, и даже не из-за другой женщины. По его словам, он просто был сыт ею по горло. На рассвете он встал, молча натянул брюки и ушел, даже не закрыв дверь. Это не он присылал сигареты, а подруга, бывшая однокурсница, сейчас она ассистентка какой-то большой шишки в Коллеж де Франс. Елена всегда была в курсе последних сплетен и анекдотов своей родины. Она знала о том, что почтенный седовласый Петен недавно подарил свой маршальский жезл двадцатилетней любовнице или что Анатоль Франс с возрастом стал таким мудрым, что теперь не говорит, а вещает. Что Поль Клодель хочет обратить Андре Жида в истинную веру. Кроме того, она не считала, что в их век была написана хоть одна стоящая картина, и смеялась над Кандинским, принимавшим свои кляксы и каракули за искусство. Ей больше нравились Ватто и Фрагонар, правда, еще она признавала Коро и Ренуара. Мой отец, хоть и придерживался другой точки зрения, тем не менее кивал. Один раз они все-таки лежали на кушетке в ее комнате (приводить мужчин было запрещено) и обнимались. Брюки отца были спущены до колен, ее юбка — поднята до пупка. Они целовались, кусались, пытались стянуть друг с друга трусы. Но из этого как-то ничего не вышло, и под конец они лежали, мокрые, рядышком, не решаясь взглянуть друг на друга.