Книга Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста - Игорь Голомшток
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не буду описывать, как мне удалось вырваться из банка и не отправиться по распоряжению начальства на работу в места не столь отдаленные: мой мемуар и так становится похож на книгу жалоб (без предложений), бывшую в те времена неотъемлемой принадлежностью магазинов, бань, туалетов и прочих мест общественного пользования.
* * *
Мое унылое существование в качестве кредитного инспектора скрашивали занятия в университете. Лекции Б. Р. Виппера, Ю. Д. Колпинского, А. А. Губера, А. Г. Габричевского, музейная практика, поездки в Ленинград — все это выводило из неприглядной повседневности в чистую сферу культуры, к которой я стремился и о которой знал только понаслышке. Новая среда, знакомства, друзья… Состав студентов на вечернем отделении был смешанный. Медалистов тут было негусто (конечно, врали в приемной комиссии, когда я два года назад пытался подать документы). Участники войны были здесь представлены тремя Сашами: Сашей Бердюгиным из военной прокуратуры, Сашей Боровым из СМЕРШа и Сашей Халтуриным из КГБ. Но были здесь и умные, образованные, интересные мальчики и девочки.
Уже на первом курсе я познакомился с Майей Розановой-Кругликовой, будущей Марьей (имя она потом поменяла в эмиграции) Васильевной Розановой-Синявской, и наша тесная дружба продолжается и по сей день. На факультете о ней ходила присказка: «Будьте розовы и кругленьки, как Розанова-Кругликова». Живая, общительная, с острым умом и языком — за ней всегда вился хвост поклонников. На какой-то лекции мы оказались сидящими рядом, и вдруг она взяла из моих рук записную книжку и стала ее проглядывать. Мне это не понравилось, но такова была ее манера — при первом знакомстве бить собеседника, так сказать, мордой об стол и наблюдать, как он на это отреагирует. Но речь о ней еще впереди.
Искусствоведческое отделение находилось тогда при филологическом факультете (вскоре нас перевели на исторический). Обязательным предметом была латынь. Вел ее человек по фамилии Домбровский. На первом занятии он прочитал нам лекцию об академике Марре. На втором — опять о Марре. На третьем начал что-то объяснять про латинские глаголы. На четвертое занятие он не пришел и больше на факультете не появлялся. Мы недоумевали, но ларчик просто открывался: как раз в это время вышла книга тов. Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», где подвергались критике идеалистические теории академика Марра. Домбровский исчез, и латынь у нас отменили. Так я и остался по сей день лингвистически необразованным.
Случай с Домбровским был не единственным. По обвинению в космополитизме был изгнан из университета профессор Борис Робертович Виппер, отправлен в лагеря преподаватель прикладного искусства Василенко. Это только на нашем небольшом отделении. На историческом факультете дела заворачивались еще круче. Была разоблачена и отправлена в лагеря группа студентов-комсомольцев. По доносу Халтурина посадили Женю Федорова. Кого еще? Интересующимся лучше обратиться к солидной литературе по таким вопросам, чем к моей дырявой памяти.
* * *
На нашем вечернем отделении публика подобралась в основном великовозрастная. Михаилу Львовичу Либерману было лет пятьдесят. Я отношу его к ряду тех в высшей степени незаурядных людей, с которыми мне посчастливилось познакомиться в течение жизни.
Михаил Львович был художник (ученик Петрова-Водкина), архитектор, реставратор, строитель, библиофил. Главным его hobby было тогда искусствоведение, что и привело его в университет. Он жил где-то недалеко от Колхозной площади, на первом этаже небольшого дома, спроектированного им самим, где устроил нечто вроде семинара по изучению истории искусств, на который приглашал студентов из нашей университетской группы и всех желающих. Его библиотека включала уникальное собрание изданий русских футуристов, которые он начал собирать в начале двадцатых, а позже обменивался книгами с Крученых — тоже страстным коллекционером, с которым дружил, и другими, еще живыми тогда авангардистами (после его смерти это собрание перешло по завещанию в Тургеневскую библиотеку). Михаил Львович собирал также репродукции произведений всего мирового искусства. Он фотографировал или вырезал их из старых книг и альбомов; он даже научил меня расслаивать книжную страницу, если репродукции находились на двух ее сторонах. Это его собрание насчитывало тысячи, если не десятки тысяч единиц. Спал он два часа в сутки, говорил, что этого ему вполне хватало.
Ко времени нашего знакомства Либерман работал во Всесоюзных научно-исследовательских мастерских по реставрации архитектурных памятников, размещавшихся в помещении бывшего Высокопетровского монастыря на Петровке. Сюда он и пригласил меня на работу в свою бригаду — к моей величайшей радости.
Работа была интересная. Мы составляли исторические справки по церквям Москвы и Московской области, зарегистрированным как памятники архитектуры, для последующей их реставрации. Копались в церковных архивах, выуживали крупицы сведений из старых книг и справочников, ездили на осмотры; я даже научился разбирать церковнославянские письмена документов XVI века. Платили нам сдельно, как в книжных издательствах, — за каждый печатный лист выписок и текстов исторических справок. Больших денег это не приносило, но на жизнь хватало. Здесь я проработал около двух лет.
9 марта 1953 года я, как обычно, шел на работу от Яузы, где тогда жил, к Высокопетровскому монастырю. Шел по Петровскому бульвару, а по тротуару густая толпа людей двигалась к Дому Союзов, чтобы попрощаться с любимым вождем. Подступы к центру Москвы были перекрыты, но меня по моему рабочему удостоверению пропустили. На работе меня ждал сюрприз: на стене объявлений висел приказ об увольнении по сокращению штатов нашей бригады в составе Либермана Михаила Львовича, Земцова Станислава Марковича и меня грешного. Что ж, этого надо было ожидать.
Я поднялся на восьмерик колокольни Высокопетровского монастыря — самую высокую точку Москвы. Отсюда было видно, как со всех концов города черные ленты толп, как щупальца спрута, стягивались к гробу Сталина.
Домой я возвращался по тому же бульвару. Была оттепель, от таявшего снега земля размокла, и на бульваре валялось неисчислимое количество галош; часть их была уже собрана в кучи, некоторые висели на ветвях деревьев, очевидно, повешенные кем-то сюда смеха ради. Как я догадался позже, это были галоши сотен людей, задавленных на Трубной площади.
Смерть Сталина меня не опечалила («Собаке — собачья смерть!» — возгласил я, бравируя перед двумя своими сокурсницами; их мое заявление не шокировало), но и особенной радости не принесла: перспективы открывались не менее, а может быть, еще более мрачные. За день до смерти вождя, 4 марта 1953 года, арестовали моего друга — Мирона Этлиса.
С Мироном я подружился еще в юношеском зале Ленинской библиотеки. В институты мы поступили одновременно: я — в Финансовый, он — в Третий Московский медицинский, который вскоре был переведен в Рязань. Помимо своих медицинских дел Мирон занимался тогда еще и тем, что он называл классификацией наук. Как я понимаю (а понимаю я мало), это было что-то вроде кибернетики, которая считалась тогда наукой идеалистической и буржуазной. В этом человеке был заложен такой энергетический заряд, что он (редкий среди нас случай) даже водку не пил — и без алкоголя всегда находился в состоянии постоянного творческого возбуждения. Каждую пятницу вечером он без билета (денег не было) садился в поезд, забирался под лавку, приезжал в Москву, в девять утра уже был в Ленинской библиотеке, а в воскресенье вечером тем же способом возвращался в Рязань. В Институте он входил в студенческое научное общество (был председателем?), в прессе начали публиковаться его статьи, но…