Книга Исповедь пастора Бюрга - Жак Шессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я отвлекся. Я грезил о долгих, изощренных наказаниях: я не закрывал глаза на то, что эти грезы опасны и предполагают расстройство психики. Я, кажется, уже не раз повторял, что я — приверженец порядка? И я наводил порядок в себе самом, как хотел навести его в окружающем мире. Разгадать меня не мог никто. Я был пастором Бюргом, серьезным человеком, всегда одетым в черное, обходительным и высоконравственным холостяком, вдохновляющим примером добродетели для всего прихода.
Тогда-то родился мой план: сделать Женевьеву искупительной жертвой. Сперва я, как обычно, упивался этой картиной в своем воображении, но прошло несколько часов, и неотвязная идея захватила меня: я должен на самом деле ее погубить. Надо решиться, пора. Я стану любовником Женевьевы Н. Она заплатит за всех. Несколько недель я попользуюсь ею, потом верну, опозоренную, отцу, дабы в одиночестве насладиться своим торжеством. Вы думаете, я льстил себя надеждой на легкую победу? Я долго размышлял об этом: нет ничего на свете, над чем не одержали бы верх порядок и верный расчет. Мне потребуется много времени — пусть. Но падение Женевьевы неизбежно.
Не стану скрывать: задолго до отъезда Н. я уже знал, что не только моими планами мести объясняется то, что я с таким нетерпением ждал встреч с девушкой, неотступно думал о ней, представлял себе ее лицо, когда ее не было рядом. Я не обманывал себя на этот счет: впервые в жизни я полюбил.
С другой стороны, когда мы только начали встречаться вне занятий, чем ближе узнавал я Женевьеву, тем ненавистнее мне были гнусности Н., его злоба, власть, которую он имел над округой. Тогда я еще не задумывался ни о том, что станется с Женевьевой после жертвоприношения, ни о том, чем это обернется для меня самого. Предвкушение битвы опьянило меня. Борьба занимала теперь все помыслы — кроме тех, что были отданы Женевьеве. Я был уверен, что совершу правый суд. Необходимость порядка сомнению не подлежит. Нечестивец будет наказан, Бог удовлетворен жертвой. Слава Его и Его закон — все остальное не в счет.
Наши прогулки уводили нас каждый раз все дальше в поля или в лес, и, возвращаясь, я чувствовал, что они связывают нас все теснее. Наступил октябрь. Осень удивительно прекрасна в этих краях; она благоприятствовала нашему сближению, и мы теперь беседовали как давние друзья. Осины сверкали и искрились под белым небом; буки и дубы походили на старинные доспехи: тронутые там и сям золотыми бликами, огненными языками, живой и трепещущей ржавчиной, они чаровали взор. Стало холодно. Снег лежал на горах уже довольно низко. Небо было удивительной безмятежной чистоты, его бледно-голубой цвет постепенно переходил в белый, и в этой белизне подрагивало золото над черной стеной елей.
Женевьева рассказывала мне о своем детстве; она часто вспоминала лицо матери, ее нежность, счастливые дни, проведенные рядом с ней. Потом пришло горе, долгие месяцы у постели больной, которая таяла день ото дня, подтачиваемая беспощадной раковой опухолью, потом похороны, и малышка, обезумев от ужаса, смотрела, как исчезает под землей дубовый ящик. «Ты встретишься с ней на Небе», — сказали ей в утешение, и с этого дня небо пугало ее, как страшный сон или зловещее место, связанные с разлукой и бедой. Н. не смог оставить дочь при себе. Он был слишком занят делами. И начались странствия из одного пансиона в другой, а в промежутках — безрадостные приезды в Бюзар на Рождество и на Пасху, унылые каникулы в большом пустом доме, где Н. ходил кругами, точно хищный зверь. Внезапно он срывался и увозил дочь путешествовать: Испания, Канарские острова, Лазурный берег, самые роскошные отели, где девочка скучала и плакала украдкой, обратный путь, заторы на дорогах, и Н. непременно ругался с водителями… Девушка открывалась мне, голос ее звучал ровно, и только по долгим паузам, повисавшим порой между ее рассказами, я догадывался, как она взволнованна и как тягостно ей вновь переживать те печальные годы.
Несколько дней спустя я впервые обнял ее. Мы вышли из леса и остановились на каменистой площадке, с которой открывался вид на всю долину. Горы сверкали, пронзительно голубое небо, казалось, звенело над нашими головами. Она уткнулась лбом в мое плечо, я почувствовал ее мягкие волосы, ветер взметнул их к моему лицу. Еще не один день воспоминание об этой минуте волновало меня до глубины души, и в то же время на меня снисходил покой, какого я никогда доселе не испытывал, сравнимый разве что — да, я смею написать это — с чистейшими радостями веры.
И тогда удивительным образом я как будто стал другим человеком. Я поведал Женевьеве все: о моем одиночестве, моих тревогах, моих планах, о законе, которому я считал себя обязанным подчиняться. Прогулки наши продолжались. Октябрь близился к концу: Н. скоро должен был вернуться из своей поездки. Но невозможно представить себе более полного спокойствия, чем то, что испытал я, узнав о его возвращении. Дни глубокой безмятежности, которые были мне дарованы, излечили меня от гнева. Нет, не думайте, будто я забыл хоть одну из имевшихся у меня причин ненавидеть и желать мщения. Здесь другое. Женевьева пробудила меня. Я был одинок, я считал себя человеком с ледяным сердцем, орудием порядка в руках Господа, острым клинком, призванным сразить зло. Сказать, что я простил — значит, ничего не сказать. У меня было такое чувство, будто я освободился, точнее — с меня упали путы. Женевьева вернула мне любовь, всю любовь, человеческую и земную. Я не видел своих родителей больше года: теперь я навестил их в Л. Мать плакала от радости; прощаясь, мы крепко обнялись. Я жил, опасаясь всех и вся, тайно вел свою игру, в одиночестве вынашивал зловещие планы: я был слишком привержен истине, чтобы скрывать от себя прискорбную склонность моего духа в эти последние два года. Но та истина, обернувшись ко мне другой стороной, заставила меня признать, что одиночество и страх были мне дурными советчиками и что мне мерещился глас Господень там, где говорила лишь моя собственная слабость. Я молил Его о прощении, благодарил от всей души. Я был услышан. Недели, последовавшие за этим, были самыми прекрасными в моей жизни.
* * *
Я не жалел сил, я проповедовал, устраивал встречи прихожан и молитвенные собрания, на которые стекалось все больше народу. Почти каждый день я посещал больницу. Я наведывался на отдаленные фермы, разбросанные у подножия гор. Проделывая долгий путь в одиночестве, я вкусил всю полноту счастья. Было холодно; дыхание клубилось облачком у лица, когда я рано по утру отправлялся в дорогу. Я шел через луга, вдоль лощины, откуда поднимался золотистый туман. Выходя за пределы коммуны, я видел перед собой лес, кое-где дорога моя шла под его сводами, и наконец я добирался до каменистого подножия гор. Я стучал в дверь шале; все они были похожи: полутемная кухня, крытая дранкой, кровать у стены, примыкающей к хлеву, где время от времени позвякивали колокольчики коров и овец. Меня всегда ждала чашка горячего кофе. Потом я открывал Библию, мы молились, меня расспрашивали о делах в приходе. Под вечер я возвращался в поселок, залитый светом осеннего солнца.
Так, значит, жизнь пастора может быть полна и праведна?
Никогда еще я не готовил свои проповеди с таким усердием, никогда не читал Священное Писание с такой радостью, находя в нем светлые слова утешения. Прежде я видел в нем лишь пагубу и возмездие, грозные речи ревнивого Бога, войны и истребление. Теперь же находил там гармонию, взаимное тяготение тела и души, щедрость колоса и теплоту хлеба, прохладу свежей воды на иссохших губах. Суровая красота стихов и псалмов Библии впервые поразила меня. Я видел, как встают с ее страниц люди. Эти мужчины и женщины задолго до меня любили на этой земле, и я любил их, и любил через них всех живущих. Я понял, что такое дружеская рука, доверие, влечение двух сердец и доброе слово. Я снова молился. Этого не случалось со мною с детства. Я, возомнивший, что молитва моя бессмысленна, ибо я вершу деяния во имя Бога, вновь обретал благодать, обращаясь к Нему; я твердил, что люблю Его, я поверял Ему мою нежность к Женевьеве и молил о прощении за то, что так плохо служил Ему все эти годы. И на душу мою снисходил покой, ибо я знал, что молитва моя услышана, и жизнь была чиста, как родник.