Книга Мешуга - Исаак Башевис Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я жил в Нью-Йорке многие годы, но так и не смог привыкнуть к этому городу, в котором человек мог прожить всю жизнь и все же остаться таким же чужаком, как в день, когда он впервые ступил на эти берега. Совершенно без всякой причины я начал читать надписи на проезжающих грузовиках — цемент, масло, трубы, стекло, молоко, мясо, линолеум, поролон, пылесосы, кровельные материалы. А потом появился катафалк. Он медленно двигался мимо, его окна были занавешены, венок под колпаком — похороны без единого сопровождающего. Макс вышел из аптеки и помахал мне, чтобы я обождал. Он зашел в цветочную лавку и вышел оттуда с букетом. Мы двинулись по направлению к Централ-Парк-Вест. Макс улыбнулся.
— Да, это Нью-Йорк — вселенский бедлам. Что мы можем сделать? Америка это наше последнее прибежище.
Мы молча продолжали идти вдоль трех кварталов, которые отделяют Бродвей от Централ-Парк-Вест, пока не подошли к большому многоквартирному дому в шестнадцать или семнадцать этажей. Над парадной был тент, и у входа стоял швейцар в форме. Швейцар, очевидно, был знаком с Максом. Он поприветствовал нас и открыл дверь, приглашая войти. Макс проворно сунул ему в руку чаевые. Швейцар поблагодарил его и, заметив, какая хорошая стоит погода, быстро добавил, что на завтра по радио обещали дождь. Той же самой информацией снабдил нас и лифтер. Макс огрызнулся:
— Кого заботит, что будет завтра! Время существует сегодня. Когда вы доживете до моего возраста, то будете благодарны за каждый прожитый день.
— Правильно, сэр. Жизнь коротка.
Мы вышли из лифта на четырнадцатом этаже, и тут я увидел кое-что оказавшееся для меня неожиданным. Б длинном холле между дверьми, которые вели в квартиры, стояли кресла и стол с вазой; на стене висели зеркало и картины в позолоченных рамах. Макс сказал:
— Америка, а? В Варшаве все это украли бы в самый первый день. Американские воры не кидаются на такой хлам, им нужна касса. Благословен Колумб!
Макс позвонил в дверь; прошла минута, прежде чем дверь открылась. Свободной левой рукой Макс собрал и разгладил бороду. Я тоже быстро поправил узел на галстуке. Когда дверь открылась, перед нами стояла Мириам. Она была небольшого роста, несколько полноватая, с высокой грудью и лицом девушки, которой, казалось, было не более семнадцати. Весь ее облик искрился яркостью и привлекательностью молодости, на лице не было заметно никаких следов косметики, а каштановые с медным оттенком волосы слегка растрепались. Темно-голубые глаза светились радостью ребенка, развлекающегося визитом взрослых. Она бросила на меня взгляд, казалось, спрашивающий: «А вы кто?» и в то же время уверяющий, что, кем бы я ни оказался, я буду желанным гостем. Пальцы Мириам были испачканы чернилами, как это бывало у школьников на прежней родине, а ногти обстрижены (а возможно, обкусаны) очень коротко. Ее платье тоже наводило на мысль о варшавской школьнице: свободное, лишенное малейшего намека на элегантность, с каймой, украшенной фестонами. Увидев нас, она воскликнула на варшавском идише:
— Опять цветы? О, я убью тебя!
Только позже я заметил обручальное кольцо на ее указательном пальце.
— Давай, убивай! — заорал Макс. — В Нью-Йорке так много убивают, будет одним трупом больше. Пожалуйста, возьми букет. Я тебе не слуга, чтобы таскать твои букеты. И открой шире дверь, дурочка!
— О, вы меня так испугали, что я…
Мириам выхватила букет у Макса и широко открыла дверь. Мы вошли в квартиру, прихожая которой была столь мала, что в ней хватило места только для стола, заваленного блокнотами и книгами. За открытой дверью я увидел спальню с большущей, еще не застеленной кроватью, на которой были разбросаны платья, пижама, газеты, журналы, чулки. На подушке примостились два очищенных яблока. Окно выходило на Центральный парк, и комната была залита солнцем. За другой дверью была крохотная кухонька, стол и софа. На полу перед кухонькой[40]стояла кастрюля. В квартире не было ковриков, и паркет казался новым, свеженатертым, как в доме, в который только что въехали. Я заметил, что Мириам была в одних носках, без туфель. Она металась с букетом в поисках вазы, но потом бросила его на кровать. Она почти кричала:
— Это потому, что я не спала всю ночь. У нас тут был пожар. Старая леди, президент сиротского дома, забыла выключить свою печку, и вдруг появился дым, и приехали пожарные, и нам пришлось среди ночи спускаться в вестибюль.
Она повернулась ко мне:
— Меня зовут Мириам.
Мириам сделала что-то вроде реверанса и протянула мне руку. Однако, очевидно, она забыла, что кое-что в ней держала — на пол упала ручка. Мириам добродушно распекала Макса.
— Ты даже не познакомил нас! Ты еще больше смущен, чем я. Но я знаю, кто он. А я Мириам, и этого достаточно. — Она говорила и для меня, и сама с собой. — Мне хочется, чтобы вы знали, что я ваш самый большой почитатель во всем мире. Я читаю каждое слово, написанное вами. В Варшаве я училась в идишистской школе. Мы читали каждого из писателей, писавших на идише, даже самого бездарного. Меня учили говорить на литовском идише, но я так и не научилась. Читать могу, но говорить — нет. Как бы поздно я ни возвращалась домой, стоит мне обнаружить, что я забыла купить вашу газету на идише, бегу обратно на Бродвей искать. Однажды я бродила целых полчаса, но все газеты уже были проданы. Потом вдруг смотрю — лежит в урне. Ах, я, наверное, смешная!
— Что тут смешного? — взревел Макс. — Если человек прочел газету, он ее выбрасывает. Нью-Йорк это не Блендев или Ежижки, где люди хранят газеты вечно!
— Верно, но вообразите: я хожу и ищу — будто со свечой — продолжение его романа, а тут оно лежит в мусорной урне, как будто ждет меня. Я сразу стала читать, прямо на улице под фонарем. Вообще-то я заметила, что вы не тратите время на поиск слов. Вы пишете так, как люди говорят.
— Именно это и следует делать писателю. Писатель не должен быть святошей, — сказал я. — В каком бы то ни было смысле.
— Да, верно.Я недавно читала, что ошибки одного поколения становятся признанным стилем и грамматикой для следующих, — сказала Мириам.
— Как это вам понравится? — сказал Макс. — Только вчера родилась, а уже разговаривает, как взрослая.
— Мне двадцать семь, а для него это вчера. Иногда я чувствую себя так, как будто мне уже сто лет, — сказала Мириам. — Если бы я рассказала вам, через что прошла во время войны и здесь, в Америке, вы бы поняли. Целый мир рушился у меня на глазах. Но вы, мой любимый писатель, вновь возвращаете его к жизни.
— Ты слышишь? — заорал Макс. — Это величайший комплимент, который может сделать читатель писателю.
— Я тысячу раз благодарю вас, — сказал я. — Но ни один писатель не может воскресить то, что разрушено злыми силами.