Книга Правек и другие времена - Ольга Токарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михал вернулся летом девятнадцатого года. Это было чудом, потому что в мире, в котором война расшатала все устои, часто случаются чудеса.
Михал возвращался домой три месяца. Место, откуда он шел, находилось почти на другой стороне земного шара — город на берегу чужого моря, Владивосток. Итак, он освободился от Властелина Востока, владыки хаоса, но поскольку все, что существует за границами Правека, расплывчато и изменчиво, как сон, Михал уже не думал об этом, входя на мост.
Он был больной, истощенный и грязный. Его лицо заросло черной щетиной, а в волосах гуляли стада вшей. Истрепанный мундир разбитой армии висел на нем, как на палке, и не сохранил ни одной пуговицы. Блестящие пуговицы с царским орлом Михал выменял на хлеб. Еще у него была горячка, понос и мучительное ощущение, что уже не существует того мира, из которого он когда-то отправился в путь. Надежда вернулась к нему, когда он стоял на мосту и увидел Черную и Белянку, соединяющиеся в непрерывном веселье. Реки остались на месте, мост остался, остался также и зной, разрушающий камни.
С моста Михал увидел белую мельницу и красные пеларгонии в окнах.
Перед мельницей играл ребенок. Маленькая девочка с толстыми косичками. Ей могло быть года три-четыре. Вокруг нее с важностью топтались белые куры. Женские руки раскрыли окно. «Случится самое плохое», — подумал Михал. Отраженное в двигающемся стекле солнце на минуту ослепило его. Михал направился к мельнице.
Он спал целый день и целую ночь, а во сне считал все дни последних пяти лет. Его измученный, помраченный рассудок путался и блуждал в сонных лабиринтах, поэтому Михал должен был свой пересчет начинать снова и снова. В это время Геновефа внимательно рассматривала жесткий от пыли мундир, трогала пропотевший воротник, погружала руки в карманы, пахнущие табаком. Ласкала застежки рюкзака, но не смела открыть его. Потом мундир повис на заборе, так что увидеть его должны были все, кто проходил мимо мельницы.
Михал проснулся на следующий день на заре и начал разглядывать спящего ребенка. Подробно называл то, что видел:
— Волосы каштановые, густые. Темные брови, темная кожа, маленькие уши, нос маленький — у всех детей маленькие носы, — ручки, пухлые, детские, но видно ноготки, круглые…
Потом он подошел к зеркалу и начал разглядывать себя. Он был для себя чужим человеком.
Обошел мельницу и гладил вращающееся большое каменное колесо. Собирал ладонью мучную пыль, смаковал на кончике языка. Погрузил руки в воду, провел пальцем по доскам забора, понюхал цветы, покрутил колесо сенокосилки. Она скрипнула и срезала пласт прессованной крапивы.
За мельницей он вошел в высокую траву и помочился.
Когда вернулся в избу, отважился взглянуть на Геновефу. Она не спала. Смотрела на него.
— Михал, ни один мужчина не дотронулся до меня.
Мися, как и любой человек, родилась состоящей из частей, неполной, в кусочках. Все в ней было обособленным — слушание, видение, понимание, чувствование, предугадывание и получение опыта. Вся будущая жизнь Миси должна была заключаться в том, чтобы сложить это в единое целое, а потом позволить ему распадаться.
Ей нужен был кто-то, кто встал бы перед ней и служил для нее зеркалом, в котором она отражалась бы, как целое.
Первое воспоминание Миси было связано с видом оборванного человека на дороге к мельнице. Ее отец еле держался на ногах, потом он часто плакал по ночам, прижавшись к маминой груди. Поэтому Мися восприняла его как себе равного.
С той поры она чувствовала, что не существует разницы между взрослым и ребенком, ни в чем, что действительно было бы важным. Ребенок и взрослый — это переходные стадии. Мися внимательно наблюдала, как меняется она сама и как вокруг нее меняются другие, но она не знала, к чему это ведет, что является целью этих перемен. В картонной коробке она хранила вещи на память о себе самой, маленькой и потом более взрослой: вязаные младенческие ботиночки, маленькая шапочка, словно ее шили на кулак, а не на голову ребенка, полотняная рубашечка, первое платьице. Потом она ставила свою шестилетнюю ступню рядом с вязаным ботиночком и предугадывала восхитительные законы времени.
После возвращения отца Мися начала видеть мир. До этого все было расплывчатым и нерезким. До возвращения отца Мися не помнила себя, словно вообще не существовала. Она помнила отдельные вещи. Мельница казалась ей тогда огромной однородной глыбой, без начала и конца, без низа и верха. Потом она увидела мельницу иначе — рассудком. Мельница имела смысл и форму. Так же и с другими вещами. Когда-то давно, если Мися думала «река», это означало что-то холодное и мокрое. Сейчас она видела, что река плывет откуда-то и куда-то, и что одна и та же река существует и перед и за мостом, и что есть другие реки… Ножницы — когда-то это был странный, непонятный и трудный в использовании инструмент, которым магически орудовала мама. С тех пор как во главе стола появился отец, Мися увидела, что ножницы это простой механизм из двух остриев. Она сделала нечто подобное из двух плоских щепок. Потом долго пыталась снова увидеть вещи такими, какими они были раньше, но отец изменил мир навсегда.
Люди думают, что живут более интенсивно, чем животные, чем растения, и уж тем более — чем вещи. Животные инстинктом чувствуют, что живут более интенсивно, чем растения и вещи. Растения видят во сне, что живут более интенсивно, чем вещи. А вещи просто существуют во времени, и это существование во времени является жизнью в большей мере, чем что-либо иное.
Кофемолка Миси возникла благодаря чьим-то рукам, которые соединили дерево, фарфор и латунь в одном предмете. Дерево, фарфор и латунь материализовали идею перемалывания. Перемалывания кофейных зерен, чтобы потом их заливали кипятком. Не было никого, о ком можно было бы сказать, что именно он придумал кофемолку, ведь созидание является лишь вспоминанием того, что существует вне времени, то есть вечно. Человек не может создавать из ничего, это способность, присущая Богу.
У кофемолки — живот из белого фарфора, а в животе полость, в которой находится деревянный ящичек, собирающий плоды работы. Живот накрыт сверху латунной шляпкой, а к ней приделана рукоятка, увенчанная кусочком дерева. А еще на шляпке есть закрывающееся отверстие — в него засыпают шелестящие зернышки кофе.
Кофемолка возникла на какой-то мануфактуре, а потом попала в чей-то дом, где ежедневно перед полуднем молола кофе. Ее держали какие-то руки, теплые и живые. Прижимали к груди, где под ситцем или фланелью билось человеческое сердце. Потом война смела ее своим вихрем с безопасной полки на кухне в коробку к другим предметам, в саквояжи и мешки, в вагоны поездов, в которых люди в паническом страхе бежали от смерти. Кофемолка, как и любая вещь, впитывала в себя весь хаос мира: образы обстреливаемых поездов, ленивые струйки крови, брошенные дома, окнами которых каждый год играл новый ветер. Она впитывала в себя тепло остывающих тел и горе расставания с тем, что хорошо знакомо. К ней прикасались руки, и все эти прикосновения наполняли ее бесконечным множеством людских переживаний и мыслей. Кофемолка принимала их, ибо такую способность имеет всякая материя — удерживать то, что мимолетно и преходяще.