Книга Обреченное начало - Себастьян Жапризо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда трамвай исчез в конце улицы, Дени стало немного грустно и пусто внутри.
Он пересек дорогу и вернулся в больницу. Когда ему казалось, что все потеряно и у него больше ничего не осталось, то всегда оставался Пьеро.
До четверга дни тянулись чудовищно долго. В школе на занятиях ему еще удавалось думать о чем-то другом, а не только о своих дружеских чувствах к сестре Клотильде. Но вечером, в четырех стенах, в своей комнате становилось невыносимо.
Комната была маленькой и квадратной. Стол, освещенный лампочкой, кровать, шкаф у одной из стен, оклеенных голубыми обоями, составляли всю обстановку и занимали почти все пространство. Если бы не беспорядок, Дени бы думал, что здесь нет ничего принадлежащего лично ему, ничего, что он любил бы настолько, чтобы считать своей собственностью. Он не любил коллекцию марок, которую начал собирать еще его отец, не любил ракушки в старой коробке из-под сигар. Разве можно любить ракушки, если ты подобрал их на каком-то неприглядном пляже в минуты скуки? Он не любил ни ракушки, ни два выученных наизусть романа Фрэнсиса Финна — «Только один раз» и «Перси Финн» — с наклейками школьной библиотеки. Он не любил фотографии из Альманаха Олимпийских игр 1936 года. Разве можно любить чучело ящерицы, которое стоит в вашей комнате, но не принадлежит вам? Дени закрывал глаза, чтобы не видеть окно, которое напоминало ему про другие окна, улицы, город, все улицы города и шаги на тротуаре, трамваи, автобусы, продавцов газет, кричащих во все горло, мир, наполненный шумом и светом, который он сможет узнать только много лет спустя.
По вечерам родители, к счастью, не заходили в его комнату. Отец читал газету и думал про цифры. Мать готовила ужин и проверяла, в порядке ли ее столовая. Дени был предоставлен себе — лежал один на кровати, погасив лампу и погрузившись в мечты. Он слышал, как отец включает радио, чтобы узнать новости. Иногда он ловил Лондон и комментировал репортажи. Год назад, когда радио сообщило, что немцы отступают от Сталинграда, отец зашел в комнату Дени счастливый, в расстегнутом пиджаке.
— Русские с ними разделаются, — сказал он. — Точно, русские с ними разделаются. Бошам остается только убраться.
Потом, увидев, что Дени мало интересуют эти события, он добавил что-то, типа «бедная Франция», и ушел в гостиную к своей газете и своим цифрам.
Это был единственный вечер, когда Дени потревожили. Тем не менее боши не думали убираться, и Дени по-прежнему видел, как они устало и расслабленно прогуливаются по городу в своей грязно-зеленой форме.
На уроках Дени больше не проявлял прилежания. К нему вернулась какая-то безумная нервозность — как после его второй встречи с сестрой Клотильдой.
Большинство учеников, словно сговорившись, также всякий миг готовы были посмеяться, пошалить.
Учитель, монах-иезуит — французский, латынь, греческий — был небольшого роста, как и остальные, кругленький, в старой сутане и носках гармошкой. Он прохаживался по коридору мелкими шажками, заложив руку между двумя пуговицами на груди и высоко подняв голову. Ученики наградили его лестным прозвищем Наполеон. У него были повадки оробевшего Наполеона, пузатого Бонапарта, на всю жизнь оставшегося капралом. К тому же у него был нервный тик, толстые щеки, и на правой постоянно что-то вздувалось. По крайней мере, так считали ученики. Возможно, Наполеон клал язык за щеку, выпячивая ее, но все думали, что это флюс. Казалось, что добрейший, мягкий, всеми любимый отец Ремон Белон из иезуитского ордена «Общество Иисуса», все время держит во рту леденец.
Каждый год — одни и те же шуточки, те же уловки, чтобы сорвать урок. Отец Белон иногда начинал нервничать и демонстративно принимал меры, которые по своему добродушию считал устрашающими, однако любой наказанный ученик мог улучить момент и подойти к нему на перемене, чтобы тут же получить прощение за свою провинность.
На его уроках творился чудесный беспорядок. Классная комната превращалась в боксерский ринг, в межконтинентальную линию для бумажных самолетиков, в стрельбище, толкучку, где менялись марками, в конькобежную дорожку. Когда Наполеон не мог перекричать учеников, он неожиданно поднимался и, совершая большую тактическую оплошность, накидывался на самого распоясавшегося:
— Ребиа, вон из класс, немедленно!
Ребиа вставал с циничной ухмылкой:
— Нет, отец!
Остальные:
— Браво, Рамон!
— Ребиа, немедленно!
Добрейший отец в гневе сглатывал слюну, а вместе с ней — леденец.
— Нет, отец!
Остальные начинали хором роптать:
— Он ничего не сделал. Это несправедливо.
— Вы, Летеран, тоже выйдите из класса.
Ребиа:
— Он ничего не сделал. Это несправедливо.
Отец, поворачиваясь к Рамону:
— Я же сказал, чтобы вы вышли!
Жаки, вставая с напускным безразличием:
— Он ничего не сделал. Это несправедливо.
Священник:
— Тоже вон!
Жаки:
— За что? Я ничего не сделал. Это несправедливо.
Отец:
— Вы разговаривали.
Жаки, сложив руки на груди:
— Кто? Я? Ну знаете! Сказать такое!
Остальные:
— Это не он, это Прифен.
Отец:
— Замолчите. Прифен, тоже вон!
Прифен, со слезами на глазах:
— Но я же ничего не сделал. Это несправедливо.
Остальные:
— Это он! Это он!
Отец:
— Прифен, не спорьте! Немедленно выйдите из класса!
Прифен, сев, обхватив голову руками, слезливо:
— Но я же ничего не сделал. Это несправедливо.
Отец чувствуя, что остальные утихомирились и даже перешли на его сторону:
— Послушайте, Прифен, выйдите из класса.
— Но…
— Хорошо-хорошо! Вы еще увидите…
Никто еще никогда ничего не увидел от отца Белона. Все ученики были довольны. Полная тишина. Все сидят на своих местах, священник продолжает урок, а несколько минут спустя все начинается сначала — так или иначе.
Марионетка на уроках был жестче. Он наказывал и не отменял наказаний. Но, как говорил Косонье: «Шутки ради не грех и пописать». Когда четвертый класс действительно бузил, об этом знала вся школа.
Прежде чем вернуться на занятия после перемены в четыре часа, ученики стали передавать друг другу неизвестно откуда пришедший строгий приказ.
— В пять часов Дени подаст знак платком, начинайте шаркать ногами и откройте парты. Потом положите сверху все словари.