Книга Воспитание феи - Дидье ван Ковелер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если только — ну это уж полная чушь — он не пытается таким образом меня подцепить. Но нет, пока он довольствуется тем, что пробуждает во мне любопытство, а значит, все прекрасно, таинственно, невозможно. Я хотела бы, чтобы так продолжалось всегда. Во всяком случае, пока я буду оставаться здесь, застыв перед движущейся лентой, в халате, который мне велик, под светящимся шаром с номером тринадцать, вызывающим ненависть всех остальных девушек. Ведь через эту кассу из-за суеверий проходит меньше всего клиентов. А мсье Мертей вопреки всем правилам уже три недели держит меня за этой кассой, чтобы я в конце концов согласилась пойти с ним в кино. Напрасно я вру, что терпеть не могу кино, что обручена, что я правоверная мусульманка и мне нужно сидеть с пятью братьями; он всякий раз находит что ответить: «Пойдем в кино не ради фильма», «Я не ревнив», «Я не расист, да и вам не мешает проветриться». Изо дня в день он оставляет меня за номером тринадцать, ожидая, пока истощится набор моих отговорок; а все мои коллеги уверены, что я мариную его, чтобы в итоге воспользоваться его щедростью, и сходят с ума от зависти, презрения и чувства солидарности. Иногда я говорю себе, что лучше сказать ему «да». Переспав со мной, он снимет меня с номера тринадцать и посадит туда кого-нибудь из новеньких; ревность девушек падет на другую избранницу, а я смогу наконец обрести друзей.
Вечера долгие, дни пустые, жизнь бесцельная. Чего я жду? Ответа из ректората, который уже никогда не придет, выхода Фабьена на свободу, на который они никогда не согласятся, возвращения доверия... Возрождения моих девичьих грез — тех, из-за которых я покинула Багдад, Иорданию, а потом и Ванкувер в поисках земли обетованной. Этот французский, выученный по книгам Андре Жида и Поля Валери, перенесший меня в несуществующий мир благородства и гармонии. Этот французский, на котором так плохо говорят во Франции, что я больше не понимаю его. Я прекрасно знаю, откуда начинается отсчет: мой приемный язык восходит к двадцатым годам, моя вежливость больше похожа на куртуазность, моя внешность — кукла Барби, ближневосточный вариант, а моя робость отвлекает людей от того, кто я на самом деле; мои глаза слишком сильно накрашены, чтобы скрыть шрамы на щеках; и даже мини-юбки, которые я надеваю с вызовом, будто устраиваю провокацию, лишь отвлекают внимание: в моих ногах нет ничего сверхъестественного, просто я стыжусь своей маленькой груди. Короче, питая столько иллюзий, я не вызываю конфликтов, не ищу их, не пытаюсь в них участвовать и улыбаюсь лишь тогда, когда этого требует статья три «Кодекса поведения за кассой».
И только один человек — по-видимому, еще более ранимый, чем я, — смог вызвать у меня радость, возродить призрак надежды. Наступает время «его тележки», и я чувствую себя менее разочарованной, на что-то годной; по крайней мере кому-то нужной.
Июльская жара подавляет, я почти перестал есть, весы стали моим единственным средством спасения. За девять дней я уже сбросил три килограмма — это теперь моя цель, моя ставка в игре, смысл существования. Однако Ингрид не оставила мне надежды: ничто не могло заставить ее изменить решение: ни привязанность ко мне, ни угрызения совести, ни моя тактичность, ни моя боль, ни мои усилия, ни мое стремление похудеть. Я сам этого хотел: я все делал ради нее, и это было прекрасно. В первую очередь она желала мне добра. Добра — но без нее. Мы были самой веселой, самой счастливой семейной парой — она отказалась сохранить это счастье, сохранить наш брак любой ценой. Если проследить ход ее размышлений, неизбежно получалось, что она бросает меня, потому что любит. И это-то как раз было хуже всего: мне не с кем бороться. Все же я попытался задать прямой вопрос:
— У тебя появился другой?
Мы гуляли в дубраве, шли по тропинке, вдоль лесной опушки, отделявшей нас от поля для гольфа. Она посмотрела на далекое цветное пятно — группу игроков, — свистнула, подзывая собаку, норовившую подлезть под ограду, и лишь потом ответила:
— Это я стала другая. Не вынуждай меня притворяться той, кого ты любишь. Забывать о времени, любить свое тело, не думать ни о чем в твоих объятиях... Мне душно, Николя. У меня есть все для счастья, ты замечательный, ты и мою жизнь сделал замечательной, но когда я вижу тебя, я тебя хочу, а нам не надо больше заниматься любовью. И не надо становиться просто друзьями. Мне невыносимо, что ты меня хочешь, а я не могу ответить «нет», причинить боль.
— А что мы скажем Раулю?
Она опустила глаза, наступила на вырытый кротом холмик и тихо-тихо проговорила, отвернув лицо, проговорила тоном, который должен был меня убедить, даже если в ее словах и не было уверенности:
— Мы скажем ему, что у меня появился другой.
Не понимаю. Я могу допустить, что ее раздражает мое влияние на ее сына. И правда, за эти годы он привязывался ко мне, я встал между ними. Он больше не просит ее рассказывать сказки на ночь и совсем забросил ее птиц ради моих игр. Но теперь все, конец, теперь он интересуется только своим компьютером и игровой приставкой «Нинтендо». Я, как и Ингрид, отошел в тень — мы квиты. Тогда почему же она упрекает меня? Из-за всех этих собачек «Нескафе»? Я прекрасно знаю, что передал Раулю мой способ приручить смерть. Каждый раз, когда один из наших лабрадоров, несмотря на забор, случайно травится цианистым калием, который игроки в гольф рассыпают вдоль поля, чтобы защитить его от кроликов, мы оказываем усопшему, завернутому в плед, последние почести: укладываем в багажник «вольво» Ингрид и сжигаем в крематории близ Манта. Рауль везет с собой пустую банку из-под «Нескафе» и собирает в нее прах очередного Брута, Эглантины или Кармен, наклеивая этикетку с именем собаки. На следующий день он рассыпает пепел в том месте, которое любила собака, смешивая прах с прахом, заключая посмертные браки, оставляя несколько щепоток, которые высыпает на грядку на могиле отца — чтобы ему не было скучно одному.
Ингрид считает, что это нездоровый интерес, и часто ругает меня за то, что я поощряю Рауля в его — как она их называет — «болезненных склонностях», а ведь мальчик всего лишь хочет населить рай, чтобы его папа не был там слишком одинок. И если на пустой банке он уже нацарапал дату рождения и имя нашего нынешнего лабрадора (Карамель), так это потому, что он и обожает собак, и боится — как-то раз его покусали, но с тех пор, как та собака умерла, он может любить их, доверяя им.
А еще был случай с Леа Готье, до нашего отъезда в «Диснейленд». На деревенском кладбище возле нашего склепа находилась маленькая могила: ржавая решетка, окруженная зарослями крапивы; раскрытая каменная книга с медальоном, с которого улыбается девочка, умершая в 1917 году. Рауль не раз спрашивал меня, что означает надпись на маленьком кресте: «Мы уступили ее Тебе, чтобы она могла вернуться». В конце концов я был вынужден сказать ему правду: бедную Леа никто больше не хочет навещать — наверное, у нее не осталось больше родственников, и она, можно сказать, осиротела.
— А почему бы нам не взять ее к себе?
Ни одно из моих возражений не смогло разубедить его. Почему бы не приютить бездомную, не совершить доброе дело? Его доводы и мораль можно было понять; мои аргументы здесь ничего не значили. До того, как приехал трактор, я договорился с кладбищенским сторожем, и двадцать шестого июня Ингрид увидела, как мы возвращаемся с раскрытой каменной книгой. Тогда мы поссорились в первый раз. Она категорически отказалась дать кров маленькой приемной сестричке Рауля.