Книга Ариэль - Силвия Плат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что ни день, проникают в мой ящик почтовый —
с регулярностью просто прелестной,
Белые, равнодушные и обширные, как углекислый газ.
Ни дня – спокойно, без новостей от тебя.
Гуляешь по Африке, может, но думаешь обо мне.
Папа
Не сделаешь больше больно.
Не сделаешь больше шаг.
Не человек – огромный черный башмак, —
Я тридцать лет в нем жила, подобно ступне,
Бледна и несчастна. Шептала. Дышала во сне…
Но больше ты ничего не сделаешь мне.
Папа, мне очень жаль, что я тебя не убила,
Но вышло так, понимаешь: мне не до этого было.
Тяжелый, как мрамор, мешок, наполненный Богом,
Огромная жуткая статуя, каждый сереющий палец —
Большой, словно морской лев Фриско,
на берегу пологом,
А голова – в океане. В глуби. Подальше от скал.
Мутно-зеленая в синеве, словно виде нье в бреду, —
Неподалеку от мирных красот Носета. Лето.
Когда-то, знаешь, я ведь молилась,
чтоб ты восстал.
Ach, du.
Немецкий язык. Польский город в сиянье луны,
Все в ранах, царапинах, в трещинах валуны, —
Город изранен следами войны, войны и войны.
Но имя его банально – и не запомнить никак.
Как говорит хороший мой друг-поляк,
Названий таких в Польше —
С десяток, если не больше.
Я и не знала: где ты шагал, где ты пускал корни?
Я никогда не могла с тобой говорить:
Слова застревали в горле,
Как в проволоке колючей: не продохнуть, не жить!
Ich, ich, ich, ich,
Я едва могла говорить, – и что было делать, скажи?
Я ведь считала каждого немца тобою.
Язык ругательств, язык убийств и разбоя
Увозил меня, точно поезд, – не забывать, не сметь!
—
Как увозили составы евреев на смерть,
В Аушвиц, Бельзен, Дахау, – мне перечесть не
успеть.
Я уже говорю, как еврейка: вот интересная весть.
И кажется мне все чаще: может, я – еврейка и есть?
Снега Тироля и светлое венское пиво —
Не больно они чисты и не слишком правдивы.
Подобно цыганке, первой в нашем роду,
С колодой гадальных карт я бреду, бреду.
Я, наверно, еврейка – я выживала в аду.
Я вечно боялась тебя, как удара под дых, —
Твоих Люфтваффе и йодлей певучих твоих,
Тонких твоих усов – холеных, седых, —
Синих арийских глаз неземной чистоты…
Танкист. Панцерман[1]. И все это, все это – ты.
Нет Бога. Есть только свастики черная жуть —
Сквозь черноту ее небу не проглянуть.
Женщины любят фашистов, разве не так?
В лицо – сапогом, по лицу – сапогами шаг,
По сердцу. А сердце – грубо. Ты – злейший враг.
У меня есть фото – и ты на нем, подтянут и деловит.
Ямочка – на подбородке,
и нет ни следа козлиных копыт,
Но знаешь: у дьявола все равно земля
под ногами горит.
Или ты дьяволом не был? Или это вранье —
Человек, что спокойно сжевал
и съел ярко-красное сердце мое?
Да, ты сожрал мое сердце – тебе я его подала на стол.
Мне было десять, когда ты ушел и в могиле покой
обрел.
В двадцать я умереть пыталась, беззаветно и горько
скорбя,
Чтоб попасть в могилу и там наконец
снова, папа, встретить тебя.
Мне даже кости твои подойдут – так думала я, любя.
Но зачем-то нашли обломки – жалей теперь,
не жалей, —
И снова собрали меня из кусков, их посадив на клей.
И тогда поняла я, что делать – дошло,
средь горестных дум:
Я сделала, папа, твою модель – пришло такое на ум.
Вышло здорово: взгляд – как из «Майн Кампф»,
элегантный черный костюм.
Есть ли любовь сильнее любви дерева и топора?
И я сказала: «Да, да». Я понимала – пора.
Но уж теперь-то, папочка, —
все, кончилась эта пора!
Мой телефон черен. Надежно он отключен:
Не просочится сквозь тишину больше ни голос,
ни стон.
Если б убила я одного, двое бы были мертвы:
Вторым был вампир, который внушил мне,
что он – это ты.
И он сосал мою кровь год, а после и шесть, и семь,
И даже странно, как это он не выпил меня совсем.
Папа, вернись обратно в свой гроб. Нет уже больше
проблем.
В черное сердце – осиновый кол. Холмик
среди полей.
Пляшут односельчане на могиле твоей,
Прыгают и ликуют – не воскресай, не смей!
Они никогда не любили тебя. Они знали тебя, отец.
Папа, ты – сволочь, папа! Все. Я свободна. Конец.
Ты
Шут, что доволен сам собой, встав на руки,
Ноги – к звездам, голова – луна,
С жабрами, как рыба. Весь – здравый смысл.
Твердое «нет» – шуткам дурацким.
Сам на себя намотан, как на катушку – нить,
Ловишь в себе ты тьму, словно сова,
Позорно молчишь с Четвертого июля
До Дня дураков,
Ах ты, великий мой человек,
маленький мой ленивец!
Неуловимый, точно туман, искомый, будто письмо,
Ты от меня – дальше Австралии.
Атлант согбенный, прославленный странник —
креветка.
На людях – важная шишка,
А дома – как килька в банке,
Как на угрей верша – сплошные дырки.
Ты ж мой прыгучий боб мексиканский!
Правильный, будто проверенный тщательно счет,
Чистый