Книга Миражи советского. Очерки современного кино - Антон Долин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему Мейерхольд? С ним Хржановский знаком буквально через одно рукопожатие — его отец близко дружил с Эрастом Гариным и Хесей Локшиной, любимыми учениками и соратниками Мейерхольда. Вот уж кто был «не таким», за что и покаран режимом, в 1920-х годах записавшим гениального театрального экспериментатора в свои любимчики, а потом раздавившим его. Без работы с Мейерхольдом Шостакович, возможно, не придумал бы «Нос» — свою первую новаторскую оперу.
Почему Шостакович? И он Хржановскому — меломану, не мыслящему себя вне парадигмы классической музыки, — как родной, причем дело не только в том давнем почти-знакомстве по переписке в 1960-х. Двоюродный брат режиссера виолончелист Валентин Берлинский — основатель квартета имени Бородина, которому принадлежат лучшие интерпретации Шостаковича. Так что фильм — вдвойне, втройне личный. Недаром режиссер сам озвучил почти все закадровые голоса и текст «от автора».
Почему Гоголь? Тут ответ совсем прост: никто из писателей так точно и безжалостно не описал русский абсурд, никто так не предвидел XX век. А вот почему «Нос»… Одна из самых сложных для понимания и трактовки гоголевских вещей не поддается буквальному прочтению. Сам писатель, казалось, искренне недоумевал: «Признаюсь, это уж совсем непостижимо, это точно… нет, нет, совсем не понимаю. Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых… но и во-вторых тоже нет пользы».
Хржановскому материал «Носа» (и повести, и оперы) прежде всего позволяет органично совместить разные эпохи. Цирюльника, который пытается избавиться от отрезанного носа, здесь преследуют городовые и советские пионеры, а гоголевские дамы «приятные во всех отношениях» в зрительном зале оперного театра, заскучав, сверяются со своими смартфонами. И смешанная техника анимации, и сам музыкальный материал позволяют такой вызывающе эклектичный подход: действие оперы разворачивается в XIX столетии, написал ее Шостакович в 1920-х, а записал Геннадий Рождественский в 1970-х.
Определенные черты приобрели два главных героя «петербургской повести». Бонвиван майор Ковалев впервые появляется на экране — как посетитель той же ярмарки, где встретились Гоголь, Шостакович и Мейерхольд, — в облике, пародирующем Пушкина, в цилиндре и с бакенбардами (впрочем, это не настоящий Пушкин, а шарж из мультфильмов того же Хржановского). Лишившись носа, его лицо превращается в жуткую маску, напоминающую «Крик» Мунка — универсальный образ ужаса и отчуждения XX столетия. Что до Носа, то он — в треуголке, в лимузине, в обличии ожившего памятника — предстает как гротескный тоталитарный символ, выросший до исполинских масштабов Цахес, нацепивший генеральский мундир и занявший трон. Особенно хороша сцена в церкви, где сакральное и светское смешиваются в один дьявольский клубок — как в музыке, так и в изображении.
Наконец, Хржановский закономерно читает само слово «нос» как анаграмму слова «сон». Его фильм делится на три сна, восхитительно несимметричных по занимаемому времени и пространству, вырастающих в подобие конструктивистского здания. Если первый сон — это опера Шостаковича, то во втором на сцену неожиданно выходит Булгаков (ну, как неожиданно — сюрреализм 1920–1930-х, как и разговор о судьбе художника в сталинском СССР, без него непредставим). Его сон, записанный Еленой Сергеевной, прерывает ход действия «Носа». В нем прошение, написанное потерявшим надежду литератором на имя главы государства, приводит к парадоксальной дружбе между Сталиным и Булгаковым. Когда автор «Собачьего сердца» уезжает по делам в родной Киев, затосковавший в одиночестве диктатор собирает подхалимов — Жданова, Молотова, Кагановича и других — и отправляется в оперу, на тот самый «Нос». А вернувшись в Кремль, затевает расправу над «сумбуром вместо музыки».
Если первый «сон» решен в манере книжной иллюстрации — иногда скетчевой, иногда детальной, — то второй тяготеет к примитивистскому детскому рисунку. Третий же сочетает все возможные стилистики, от авангардной живописи до пропагандистского плаката, поскольку является экранизацией самого политического и горького сочинения Шостаковича — «Антиформалистического райка». На сцене вершится суд над авангардом в частности и искусством как таковым. Докладчики Единицын, Двойкин и Тройкин объясняют, какой должна быть реалистичная музыка, что такое «настоящая лезгинка», а потом вместе с бюстами пионеров, рабочими сцены, марширующими колхозниками и другими сочувствующими гражданами распевают хором рефрен «Бдительность, бдительность — всегда во всём». Даже на тех, кто знаком с этим сочинением, кода произведет сильное и гнетущее впечатление. Трудно вообразить, как его воспримут те, кто услышит впервые.
Художественная плотность и концептуальная цельность «Носа, или Заговора „не таких“» настолько высоки, что после конца сеанса хочется немедленно пересмотреть фильм, только перед этим отдышаться. Это даже не кино «каких сегодня не делают», а уникальная, единственная картина, в которой кинематограф и анимация по выразительности и глубине ни в чем не уступают «старшим» — музыке и литературе. А вместе — бросают вызов неумолимой истории, всемогущему забвению и самим законам тяготения. Утопический самолет Хржановского, в котором собрались его друзья и единомышленники, где у каждого на экранчике — свое кино и своя свобода, — парит в воздухе будто птица или невозможный аппарат с вечным двигателем. И не собирается приземляться.
«Дау», вызвавший череду споров и даже скандалов проект Ильи Хржановского, вырос за десятилетие работы над ним до неслыханных гигантских размеров: это ка сается и хронометража, и бюджета, и амбиций автора. Накал страстей обостряла недоступность материала, показанного сперва «избранным» в лондонском офисе производившей фильм компании, затем — на специальном перформансе в Париже и только потом уже — публике на фестивале в Берлине (о прокате в общепринятом смысле слова до сих пор речи нет). Здесь помещены два разножанровых и разнонаправленных по задачам текста. Первый — своеобразный путеводитель по вселенной «Дау». Второй — попытка рецензии на отдельный, вырванный самими создателями из общего контекста фильм «Дау. Наташа» и показанный на Берлинале в 2020-м.
«Дау» в первом приближении
Вход
Дверные ручки в Институте — в форме серпов. Открываешь дверь и берешься за острую часть серпа; она декоративная, но кто знает, что здесь мнимое, а что настоящее? Не порезаться бы.
Открывая двери, ты рискуешь пораниться. С этого начинается вход в «Дау».
Мыши
Первый кадр первого фильма, который надо смотреть по порядку (но гарантии порядка зрителю никто не даст), — операция на открытом мозге подопытной мыши. Соблазн простейшей интерпретации дан буквально на тарелочке с голубой каемочкой — к слову, такой артефакт был бы вполне органичным во вселенной «Дау». Герои фильма, его участники (скажешь «актеры» — поспорят) — жертвы, на которых ставят опыты. Жестокие, бесчеловечные, хладнокровные.
И ты подопытная мышь. Сиди тихо. Сиди и смотри.
Что может человек, которого поставили в такое положение? Замереть и терпеть, пока не кончится?
У этого фильма — вообще-то неторопливого, научного, почти лишенного шокирующих элементов — есть неформальное название «Смелые люди». Когда одного из ученых вызывают особисты из первого отдела, профессор Лосев (рыхлый, испуганный, одно слово — интеллигент) почему-то не ломается. У него пропадает голос, но в ответ на угрозы он говорит четкое «Нет». Стоп-слово существует. Если не в реальности, то в Институте. Следовательно, он — не реальность.