Книга Белая Сибирь. Внутренняя война 1918-1920 - Константин Сахаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нам, батюшка, все равно, что красный, что белый…
Да, в сущности, это было именно так, особенно теперь и в этих глухих, медвежьих углах Сибири. Белые воюют против красных, и воюют страшно, упорно, до смертного конца. А за что? Чего добиваются? Это-то крестьянской массе было и непонятно.
За что воевали белые? За Россию? А разве красные не русские, не такие же там полки, батареи и сотни? Разве не путали мы сами легко, особенно теперь зимою, когда все оделись в разнообразные зимние русские одежды? Разве не ставили мы в наши ряды взятых в плен красноармейцев? Ведь руководители, эти инородцы, слуги интернационала и его пятиконечной звезды, были далеко, и главные из них сидели в Московском Кремле за крепкими латышско-китайскими заставами и караулами.
А большинству наших рядовых офицеров и солдат разве было все ясно? Некоторым – да, они отдавали отчет, причем вначале таких было большинство. Но потом остался только вопрос чести – быть верным до конца, да чувство инстинктивного понимания, скорее веры, что мы сражаемся за нашу родную тысячелетнюю Россию, которая всегда так полно и мощно воплощалась для каждого русского в словах «русский царь».
Вот прозвучи громко это близкое каждому русскому слово. Начертай его Белое движение на своем знамени под святым восьмиконечным крестом. Все бы стало ясно для всех. Раздвинулись бы ставни, развеялся бы туман, исчезло бы недоумение, определилось бы совершенно и стало понятным для всех различие между красными и белыми. И крестьянство бы российское стало все на сторону последних. Да и в красных рядах тогда осталось бы немного русских людей…
После Канска мы шли несколько дней без препятствий. Прорыв линии большевиков и разгром, нанесенный им, нагнал такого страха, что дальше банды их бежали при одном нашем приближении. Мы двигались все время южнее железной дороги, опять оторванные от всего мира, в полной неизвестности, что творилось на западе и востоке, что ждало нас у Иркутска, куда мы так спешили, надеясь соединиться со своими.
Глухие места! Поистине медвежьи углы. Села разбросаны на большом расстоянии одно от другого, разделенные вековым дремучим лесом, сибирской тайгой, по которой ни прохода, ни проезда, особенно в зимнюю пору. Между многими селами совершенно не было дорог.
– Мы туда не ездим, нам без надобности, – отвечали обыкновенно крестьяне на наши расспросы. – Вот к железной дороге, к станции приходится ездить, там есть дорога хорошая.
– Да ты пойми, мы не о том спрашиваем. Войску надо не к железной дороге, а вот в это село, – добивались мы нужной дороги прямо на восток. – Как туда проехать?
Мужики, даже местные старожилы, так называемые чалдоны, становились в тупик и в лучшем случае заявляли:
– Летом, мол, еще можно проехать вдоль речки, а зимою, слыхать, никогда и не ездили туда.
Приходилось сильно забирать на север, затем снова спускаться на юг; чтобы пройти расстояние 40 верст, иногда делали 80 и тратили два дня. К железной дороге и к тракту выходить мы не хотели, так как там было очень тяжело с фуражом. При ежедневном движении, при полном напряжении сил лошадей, этих наших верных друзей, было совершенно необходимо давать им хотя бы по 10 фунтов овса в день. На тракте, в торговых селах, найти его могли только самые передовые отряды, идущим сзади не оставалось ничего. Плохо было и с сеном. К тому же как раз на этом участке были села, сожженные за время пресловутой охраны железной дороги. Через одни такие руины мы прошли на третий день после Красноярска. Огромное село, когда-то богатое, дышавшее довольством, полное своей, русской незлобивой жизни, представляло теперь пустырь, на котором тянулись на версты кучи обуглившихся развалин изб. Кое-где только высились уцелевшие дома, там ютилось теперь по нескольку семейств напуганных и озлобленных крестьян. Да белая церковь стояла одиноко и сиротливо… Печальные следы подвигов защитников прав «русской демократии»!
Некоторые лошади нашего отряда прошли уже не одну тысячу верст и теперь, вследствие беспрерывной работы и бескормицы, начали терять силы, выбывать из строя. Идет из последних сил и вдруг остановится среди дороги; и никакими усилиями не сдвинешь ее с места. А кругом глухая угрюмая тайга, занесенная снегом, трещит сибирский мороз, и чуть не по пятам за нами крадутся большевики. Что делать?
Нет-нет да и натыкаешься на такую картину. Стоят в стороне от дороги сани, выпряженная лошадь бессильно, с какой-то эпической покорностью опустила голову, согнула устало ноги; рядом хлопочут около нее два-три человека, наши офицеры и солдаты, пробуют пробудить в животном энергию; или так просто сидят безнадежно на санях и ждут своей участи, помощи или чуда. Но надо сказать, что никого у нас не бросали, не оставляли товарища в трудную минуту. Таких злосчастных седоков, владельцев отслужившей вчистую лошади, забирали и распределяли с их незатейливым грузом по другим саням.
С каждым днем все больше и больше лошадей выбивалось из сил, оставались навечно в тайге. Весь путь был уставлен, как вехами, этими животными. Проезжает обоз, мелкой, ровной рысью проходит вереница конного отряда, – иначе как гуськом нельзя было проехать по узким таежным дорогам, – оборачиваются мимоходом люди и грустным, тяжелым взглядом окидывают эту картину, которая так часто повторялась в дни Ледяного сибирского похода.
Между столетними деревьями, по колено в снегу стоит понуро лошадь. Почти без движения. Иной раз заботливый, благодарный хозяин набросает перед ней в снегу ворох сена. Не смотрит на него благородное животное. Безучастно и нехотя ухватило оно клок сена и стоит, не жуя, провожая унылыми глазами проезжавшие без конца мимо сани. И во всей позе животного видна такая смертельная усталость, такой бесконечный и безвозвратный расход сил.
Стоит животное долго, упорно, затем ложится в снег, и кончена лошадиная жизнь. Вся тайга на тысячи верст была усеяна трупами таких лошадей, верно отслуживших свою службу. С каждой из них была связана молчаливая, тихая, но великая драма человеческой жизни. Сколько печальных мыслей, горьких чувств, сколько безысходного мужского горя и женских слез клубилось около каждой из этих тысяч павших лошадей. Не сосчитать, не представить и не понять…
В нашем отряде десятки лошадей ежедневно выбывали из строя. Положение создавалось трудное, почти страшное. Мы не имели права оставить никого из своих, все мы были связаны узами большими, чем дружба и братство. При каждом отряде ехали немногие семьи офицеров и добровольцев, мы везли всех своих раненых и больных; пока можно было, размещали по другим саням, но всему есть предел. Стало настоятельной необходимостью находить замену ослабевшим и павшим лошадям, искать ремонт у местного населения. Обменивали плохих лошадей у крестьян; пока были деньги, доплачивали, а затем поневоле перешли к тяжелым реквизициям.
Это было действительно тяжело, но неизбежно и неустранимо, как сама судьба. Крестьяне, особенно староселы-сибиряки, понимали, сочувствовали нам и не раз, в откровенном разговоре, высказывали это, а иной раз даже сами предлагали лошадей.
Приходилось поневоле установить реквизиции, кроме лошадей и фуража, также на хлеб и на теплую одежду. Если бы не было реквизиций под расписку старшего начальника и только с его разрешения, то офицерам и солдатам пришлось бы просто-напросто отбирать: не умирать же им было от голода, не оставаться же в дикой тайге на верную смерть от мороза.