Книга Грань - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Елена начала рубить сруб.
Вскинула глаза в вечереющее небо, увидела под самыми облаками прочную, двускатную крышу и глянула затем на землю, на толстое бревно с желтыми смоляными брызгами. Глаза боятся, а руки делают. И она взяла в руки лучок. Железные зубья влезли в дерево, и брызнули на обе стороны пахучие опилки. Подпилила с одного конца бревно до середины, сколола запил топором, потом – таким же макаром с другого конца. И другое бревно, и третье, и четвертое. Уложила их встык и замкнула пространство будущими стенами. Чтобы в чашечку сруб рубить или в лапу, не хватало сил и сноровки, потому и придумали вдовы свой способ – бабий угол. В бабий угол рубила свою избу Елена. Прибегала вечером с работы и сразу хваталась за топор или за пилу. Когда сводило поясницу тугой болью и руки переставали слушаться, наливаясь тяжестью, она распрямлялась со стоном и запрокидывала голову в небо, в то самое место, где двускатная крыша подпирала голубизну. Подпирала прочно, надежно, и облака, подсвеченные снизу закатом, плавно обтекали ее. Прибывала сила, тяжесть уходила из рук, и Елена снова бралась за работу.
Сруб рос.
На смолевых щепках выбрызгивала под солнцем смола, и пахло от нее новой жизнью. Руки у Елены тоже пропахли смолой, и засыпала она теперь с этим запахом, видя как наяву земляничную поляну в июньском бору, где они впервые поцеловались с Василием.
В воскресный день, соскочив спозаранку, услышала вдруг Елена в переулке бабью разноголосицу. Глянула и обмерла – все товарки ее, вдовы малиновские, шагали на подмогу с топорами и пилами. Все, до единой. Будто муравейник вокруг сруба зашевелился. Звонко и по-молодому звенели голоса:
– Принимай помочь, Елена! Спасибо после скажешь!
– Мы тебе не избу, а хоромы изладим!
– Топором тоску расхлешшем!
– Эх, поберегись, девки! На святое дело ни руки, ни плеча не пожалею!
– А ну, взялись покрепше, вспомним, как миленка обнимали!
– Елена! Вернется Василий – каждый год рожай. Чтоб на каждой лавке по семеро сидело!
– Ничо, бабоньки, выдюжим! Нас теперя ни огонь, ни вода не возьмет!
– И-и-и, взяли!
Ни на минуту говор не затихал. Бабы работали истово, торопились, будто стог перед дождем дометывали. И не избу ладили они, а надежду свою, одинокими, холодными ночами выношенную, укрепляли. И шаталась она временами, и рухнуть уже была готова через столько-то лет, но – дюжила… а вдруг?
Живели выплаканные глаза, всплескивался в них новый свет, девичий румянец распускался на щеках – эх, завивай горе веревочкой, поживем еще, пока надеемся! Разгуляется и на нашей улице великий праздник!
Работу оставили, когда уже потемки грянули и обуха топора не разглядеть было.
Но и после этого не разошлись.
Расселись на бревнах и с такой силой ударили старинную песню, что вздрогнула вся деревня.
Вздрогнул и вскочил с кровати Бородулин, ошалело приник к окну. Зашлась в неслышных рыданиях Настя, которую он исколошматил сегодня до синяков и не пустил на помочь.
А песня разлеталась вширь, набирая силу, и звезды, желая расслышать ее получше, срывались, чертили по небесному склону огненные дуги и затихали в полях и в бору.
И вспоминала каждая из поющих вдов свою быстро мелькнувшую весну, и голоса отца и матери, зовущих с позднего гулянья, и голос своего залеточки, и сладкие ночи – жаль, что мало их было. Но ведь были, были! Горели светлым теплом, которое до сих пор греет, потому что не может человек без тепла жить и без надежды.
Поздно за полночь расходились вдовы. И каждую из них провожала Елена добрым словом – больше ей отблагодарить было нечем.
А во сне услышала стук топора. Стук был гулким и крепким – в мужицких руках топор играл. Хотела проснуться, но сил не было глаза открыть. А утром сунулась к бревнам, чтобы щепок на дрова набрать, и обомлела. Новый венец был на срубе уложен, да еще как уложен! Чашечка в чашечку лежали бревна, да так плотно, что иголку между ними не просунешь. Мастеровые руки угадывались, такие в Малинной только у Василия могли быть. Она подошла и погладила бревна.
– Спасибо тебе, Вася, видишь, как ладно получилось. Не наш угол, не бабий. А я вот расхозяйничалась. К осени, думаю, построюсь. А там и ты придешь… Взял бы да заявился на новоселье. Приходи скорей, Вася, без тебя мне и жизнь не в жизнь… Приходи.
Не раз еще слышала Елена стук топора по ночам, а наутро обнаруживала венец, срубленный в чашечку. Так и рос сруб – вперемешку: три-четыре бабьих угла, да один мужичий, плотницкий.
Осенью Елена перебралась в новую избу и созвала всех малиновских вдов на новоселье.
Кончился недолгий праздник. Отгорел с печалью, как тихое бабье лето, что мигнуло коротким обманом тепла и солнца да тут же и погасло. В новой своей избе, проводив с новоселья товарок, убрав со стола и вымыв полы, сидела Елена одна, смотрела в темное окно, за которым дышала уже ознобом и инеем скорая зима, и все ждала, вслушиваясь и вздрагивая при каждом шорохе, тяжелых шагов на крыльце и нетерпеливого стука в дверь. Но только ветер подавал свой голос, гоняя по ограде опавшую с тополей листву да посвистывая в голых ветках. Поздно, ночь уже.
Вздохнула Елена, отошла от окна и остановилась у двуспальной кровати с блестящими шишками на спинке, с тугой панцирной сеткой и с холодной, прямо-таки ледяной простыней, с таким же негреющим одеялом. Обреченно легла и скатилась в сон.
Ступеньки крыльца не скрипнули, и стука в дверь не послышалось – в избу Василий вошел неслышно. Его покачивало, и он искал руками твердую опору. Руки были серыми, как земля. Изодранная шинель, перехваченная брезентовым ремнем со ржавой пряжкой, висела на нем мешком, а с разбитых ботинок осыпался на цветастый половик черный песок. Погнутая каска с оторванным ремешком зияла двумя рваными дырами. По серой шее яркой ленточкой стекала кровь. Лицо, обметанное щетиной, чернело неподвижно.
Ни разу он таким не приходил. Елена сжалась и вцепилась зубами в подушку, задавливая в себе крик. Холодом, мраком земляным дохнуло от Василия. И невидимое что-то, рукой неощутимое, звонко лопнуло в тишине избы, раскатилось в темноте дребезжащими осколками, а когда эти звуки затихли, тишина омертвела, а темнота слилась и заслонила Василия. И лицо его, и шинель, и ботинки, с которых сыпался черный песок. Остался голос. Елена слушала его и крепче стискивала зубами подушку – боялась, что закричит.