Книга Последний остров - Василий Тишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К озерам Ермаков решил идти напрямик. По дороге-то в темноте не ходьба, а маета — глубокие колеи, выбитые машинами и залитые талицей. Однако точно к перешейку выйти не удалось, и когда заблестели чернильные воды Лебяжьего, Ермаков чертыхнулся и устало присел на первую же валежину.
— Вот незадача, — он с удивлением крутнул головой и даже тихонько засмеялся. — Узнают ребята, что разведчик в трех соснах заблудился, не поверят…
Тащиться сейчас вокруг озера в лесничество и будить ребят ему не хотелось, да и, честно говоря, ноги совсем отказали. Ни себе, ни Гансу Ермаков не хотел признаваться, что идти он дальше просто не может. У молодого коменданта все еще болели пробитые осколками ноги. Боль свою на людях он умел скрывать, но к вечеру всегда еле-еле дотягивал до постели. Вот и сейчас ноги не просто гудели, а словно кто-то невидимый от пяток к коленям вытягивал жилы.
Опершись на ружье, Ермаков поднялся и тихо пошел вдоль берега. Где-то здесь, совсем рядом, был старый бригадный стан.
— Будем ночевать в лесу, Ганс.
— Яволь, яволь. Отшень хорошо.
Они прошли мимо длинного навеса под соломенной крышей и свернули к воде по тропке, ведущей к приземистой и заросшей полынью бане. Ермаков зажег фонарик, осмотрел предбанник и остался доволен.
Баня строилась по-черному, в земле, обшита изнутри тесом и березовым скалом. На полу в развал лежали старые снопы обмолоченной конопли. В детстве Федя Ермаков, бывая в ночном с лошадьми, не раз проводил длинные ненастные вечера у костра или в шалаше, да еще вот в такой покинутой, похожей на тайное пристанище мужичков-разбойничков, старой бане. Потому сейчас сразу почувствовал себя привычно и уютно, как бывало и в солдатской землянке или на своем подворье. В кою-то пору выбрался на охоту, на самую настоящую, на заревой перелет. Он замурлыкал походную песню, велел Гансу уложить в угол бани пересохшие снопы конопли и сделать из них постель, а сам развел в предбаннике небольшой костерок. Вот теперь можно расслабиться и вытянуть совсем уже занемевшие ноги, послушать тишину и в спокойствии подышать влажным запахом близкого озера и пробуждающейся весенней земли.
Ужинали молча. Ганс со знанием дела нарезал тонкие, светящиеся ломтики сала и такие же аккуратные дольки черного хлеба, делал бутерброды и подкладывал их коменданту. Пока ели из одного котелка еще не остывшую перловую кашу, в другом котелке, подвинутом ближе к огню, закипел чай.
Потом отдыхали, неторопливо и с удовольствием пили заваренный пережженными вишнями чай и смотрели на огонь. Федор привалился к бревенчатой переборке, сломил растущий из стены кустик полыни и вдохнул его запах.
— Полынь.
— Полынь? — переспросил Ганс.
— Да, полынь. Хорошо пахнет, говорю, по-домашнему.
Ганс с сомнением посмотрел на коменданта и подумал, что, наверное, не понял его. Сам сломил засохший стебелек, размял в пальцах и поднес ладони к лицу. Действительно — полынь. Ганс несмело улыбнулся, но сказал то, что думал:
— Полынь унд хлеб, нельзя вместе. Отшень горький хлеб.
— Эх ты, Европа… — Федор вздохнул и будто уже не одному Гансу, а всей этой «Европе» выговорил с расстановкой: — У нас хлеб горьким не бывает.
Для него, бывшего до войны пастухом и конюхом, полынь осталась навсегда в памяти не просто горькой травой, а частью далекой поры детства. Что из того, что полынь неприметное растение и даже вредное для полей, сорняк? Никто его в раскрасавицы-цветы ставить и не собирается. Но вот где-нибудь в отлучке от дома или в забытьи каком вдохнешь полынный запах — и сразу тебе лето чудится, видишь как наяву плетень у амбара, пыльный к вечеру двор с мелкой домашней скотиной, снопы конопли, приваленные на жерди, и залитый красноватым вечерним светом огород, а среди него — дорожку к озерным мосткам… Дом, одним словом.
Вот и сейчас Федор представил свой домишко, от которого совсем уж было отвык, а теперь обжитой Анисьей. Сегодня она почему-то особенно не хотела его отпускать, упрашивала остаться на воскресенье. Перед глазами до сих пор ее полные вздрагивающие губы в растерянной улыбке, чуть раскосые, влажные в бабьей тревоге глаза…
— Ложись-ка, спать, Ганс. Чуть свет разбужу.
А сам стянул сапоги, привычно и ловко обернул портянки вокруг голенищ и придвинул к огню, начал растирать зудящие непроходящей внутренней болью щиколотки. Может, и зря он сегодня не остался в Нечаевке. Анисья баньку бы затопила. В вольном-то жару да березовым веничком — куда с добром попарить больные ноги. И день субботний, от службы не грех на часок-другой отлынить. Хотя в баню можно было бы сходить и в лагере, перед общим мытьем пленных. Шофера и солдаты из охраны как награду всегда ждут первый вольный жар в бане. А вот он что-то промельтешил до самых потемок, баню пропустил, даже в лесничество к Михаилу Разгонову засветло не успел прибежать.
Однако не пропущенная баня, а встревоженность Анисьи смущала Ермакова. Он как мог сегодня успокаивал ее, говорил, что все женщины рожают и она родит, и обязательно мужичка, как положено в каждой семье. Действительно, чего панику поднимать, ведь сказала же бабка Сыромятиха, что все по первому разу боятся, но у всех обходится, значит, и с Анисьей должно обойтись…
Перелет начался рано, еще в сером предрассветье. Высоко над скрадком, который наспех сотворил Ермаков из старых конопляных снопов, пролетела пара чирков. Они красиво загнули свистящий полукруг и опустились неподалеку от берега. Тут же грохнул выстрел. За ним — другой. Но чирок — хитрющая птица. Она каким-то чудом успевает нырнуть во время выстрела, оставаясь невредимой. Опытные и экономные охотники никогда не гоняются за этой шустрой и веселой уточкой на плаву. Влет ее еще можно сбить. Вот и теперь оба чирка благополучно вынырнули далеко от берега, осмотрелись и начали плескаться как ни в чем не бывало.
За чирками пошла другая птица. Касатая летела высоко и разрозненно, изредка парами. Зато чернеть проносилась низко и скученно. Как старые бипланы, тяжело и неуклюже через перешеек между Лебяжьим и Каяновым перелетали одинокие гагары. Птица ночью кормилась в камышовых зарослях Каянова и теперь перелетала на гладь Лебяжьего, чтобы собраться в родственные стаи и лететь дальше по своим озерам на гнездовья.
В короткие минуты фронтового затишья или на привалах, а чаще в безделье госпитальных дней Ермакову представлялось, как он вернется к нечаевским озерам и будет сидеть на зорьке у старого камышового скрадка. Он даже ясно видел, что у скрадка трава чуть белесая от крупной росы, а по мелководью гоняются за мальками голенастые кулики.
С тонким посвистом, разрезая воздух, проносились над скрадком упругие стремительные стаи. Федор встречал их дуплетом. Стая мгновенно взмывала вверх или описывала дугу, словно натыкаясь на невидимый барьер.
Убитых уток собирал ошалевший от восторга и утренней свежести Ганс. Он деловито складывал их в вещмешок, а за подранками бежал по мелководью, смешно вскидывая босые ноги, будто не вода голубела под ним, а расплавленный свинец.