Книга Эпоха невинности - Эдит Уортон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он только что вернулся с торжественного приема по случаю открытия новых галерей в Метрополитен-музее. Глядя на эти просторные помещения, которые были заполнены следами цивилизаций былых веков, где фешенебельные толпы сновали мимо сокровищ, занесенных в подробные каталоги кабинетными учеными, заржавевшая пружина его памяти, хранившаяся под прессом, внезапно резко распрямилась.
— А-а, раньше это была одна из комнат, где хранились древности Чеснолы, — услышал он, и внезапно все вокруг исчезло, и он, казалось, снова очутился на массивном кожаном диване у радиатора, а стройная фигурка в котиковой шубке уходила вдаль по анфиладам старого музея.
Это его видение разбудило в нем массу ассоциаций. Он сидел, глядя другим взглядом на библиотеку, которая вот уже больше тридцати лет была местом для его уединенных раздумий и всех семейных дружеских дискуссий.
В этой комнате происходила большая часть важных событий его жизни. Здесь его жена почти двадцать шесть лет назад призналась ему со смущением, которое вызвало бы улыбку у современных молодых женщин, что ждет ребенка. Здесь их старшего сына, Далласа, слишком слабого здоровьем, чтобы нести его в церковь посреди холодной зимы, крестил их старый друг, епископ Нью-Йоркский, величественный блестящий незаменимый епископ, краса и гордость всей епархии. Здесь Даллас впервые сказал «папа!» и, шатаясь и падая, пересек комнату, направляясь к нему, пока Мэй и няня смеялись за дверью. Здесь их второй ребенок, Мэри, так похожая на мать, объявила о своей помолвке с самым скучным и надежным из многочисленных сыновей Чиверсов, и здесь Арчер поцеловал ее сквозь свадебную вуаль перед тем, как молодые отправились на автомобиле в церковь Милости Господней, ибо в мире, в котором пошатнулись, уже казалось, все устои, «свадьба в церкви Милости Господней» все еще оставалась незыблемой традицией.
Здесь они с Мэй всегда вели беседы о детях — об учебе Далласа и его младшего брата Билла, о неизлечимом безразличии Мэри к стремлению «быть лучше всех», ее страсти к занятию спортом и филантропии. Говорили они и о смутной тяге детей к «искусству», что в конце концов привело любопытного непоседу Далласа на работу к подающему большие надежды нью-йоркскому архитектору.
Настали новые времена — юноши из хороших семей отвернулись от юриспруденции и бизнеса и пытались найти себя в других родах деятельности. Если они не погрузились в политику или муниципальные реформы, было весьма вероятно, что они займутся археологическими раскопками в Центральной Америке, или устройством ландшафтов, или, может быть, будут изучать историю архитектуры своей страны, восхищаясь георгианскими зданиями и протестуя против бессмысленного термина «колониальный стиль». Ни у кого теперь не было «колониальных» домов — разве что у миллионеров-бакалейщиков, обосновавшихся в пригородах.
Но самое главное — Арчеру иногда именно это казалось самым главным — именно в этой библиотеке губернатор штата Нью-Йорк, однажды заехавший пообедать и оставшийся ночевать, стукнул кулаком по столу, обращаясь к хозяину дома, и заявил, блеснув стеклами очков:
— К черту профессиональных политиков! Вы, Арчер, человек того сорта, в котором нуждается страна. Если эти авгиевы конюшни и можно вычистить, то это смогут сделать только такие люди, как вы.
«Такие люди, как вы» — как Арчер упивался этой фразой! Как искренне он откликнулся на этот зов! Это было эхо давнего постулата Неда Уинсетта засучить рукава и сунуться прямо в грязь, только на этот раз предложение исходило от человека, который уже сам показал этот пример и на призыв которого невозможно было не откликнуться.
Сейчас, когда Арчер оглядывался назад, он был уже не так уверен, что страна нуждалась именно в таких людях, как он, — во всяком случае в смысле активной деятельности, которую имел в виду Теодор Рузвельт. На самом деле были причины полагать, что все было как раз наоборот, поскольку через год его не переизбрали снова в Государственную Ассамблею, и он с облегчением вновь погрузился в свою полезную, но никому не заметную муниципальную работу, которую в конце концов заменил на писание статей в одном из реформистских еженедельников, которые пытались пробудить страну от апатии. Это, в общем, было немного — но, оглядываясь назад и вспоминая обычный удел людей его поколения: рутинное «делание денег», спорт и светские обязанности, чем ограничивалось их поле деятельности, — даже его небольшой вклад в новое положение вещей, казалось, чего-то стоил: он был «кирпичиком» в умело выложенной кирпичной стене… Арчер мало сделал в общественной жизни, ибо по своей натуре был созерцателем и дилетантом, — но он видел великие дела и восхищался ими, и дружба с одним из великих людей была его гордостью и придавала ему силы.
Короче говоря, он был тем, кого теперь принято называть «добрым гражданином». Шли годы, но каждое новое движение, художественное, благотворительное или муниципальное, не могло обойтись без его имени и его участия. Люди говорили: «Надо узнать мнение Арчера», — когда собирались открыть новую школу для детей-инвалидов и библиотеку, реконструировать Музей искусств, основать Клуб Гролье[96]или новое общество любителей камерной музыки. Дни его были заполнены, и заполнены достойными делами. Возможно, это и есть именно то, что необходимо человеку.
Он понимал, что утратил самое прекрасное в жизни. Но теперь он думал об этом как о чем-то совершенно немыслимом и недостижимом, и роптать на это было все равно что пребывать в отчаянии оттого, что тебе не досталось в лотерее первого приза. В ЕГО лотерее было сто миллионов билетов — и только один первый приз, получить который было невозможно. Все шансы были против него.
Когда он думал об Эллен, он думал о ней абстрактно, безмятежно, как можно думать о любимой книге или картине, — ее образ был словно воплощением всего того, что он потерял. Этот образ, смутный и едва различимый, удерживал его от того, чтобы думать о других женщинах. Он был именно тем, кого называли «верным мужем»; и когда Мэй внезапно умерла — она заразилась инфекционной пневмонией, когда ухаживала за их больным младшим ребенком, — он искренне оплакивал ее. Многие годы, проведенные рядом с ней, заставили его понять: хотя брак и является довольно скучным исполнением долга, этот долг надлежит исполнять с достоинством — иначе он становится ареной уродливой борьбы страстей. Оглядываясь теперь вокруг, Арчер чтил свое прошлое и оплакивал его. В конце концов, старые времена были не так уж плохи.
Глаза его блуждали по комнате — Даллас украсил ее английскими гравюрами, сине-белым фарфором, чиппендейловскими комодами с выдвижными ящиками, электрическими лампами со стильными абажурами, но здесь все еще стоял его любимый «истлейк», старый письменный стол, с которым он ни за что не желал расстаться. Там, у чернильного прибора, все еще стояла та, самая первая, фотография Мэй.
Да, это была она, высокая, полногрудая, гибкая, в накрахмаленном муслине и соломенной шляпке, такая, какой он запомнил ее под апельсиновыми деревьями в саду испанской миссии. Да, думал он, она и осталась именно такой, какой была в тот день — не поднялась выше, но и не спустилась ниже, — осталась той же великодушной, верной, неутомимой, но настолько лишенной воображения и неспособной к духовному росту, что даже не сумела заметить, как мир вокруг нее трещал и разламывался на куски, а потом воссоздавался, медленно и осторожно…