Книга Александр Первый - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Существует заговор, здесь, в Петербурге, и в Южной армии, для введения в России конституции. Злодеи намерены произвести возмущение в войсках и, в случае надобности, посягнуть на жизнь государя.
Государь давно уже знает об этом. Как же мне не сказал?
Теперь вспоминаю, что у меня было предчувствие. Я все старалась понять, что у него на душе, чем он мучается, о чем думает. Так вот о чем…
Еще новость: великий князь Николай – наследник престола. Я узнала об этом из случайного разговора Nixe и Alexandrine с императрицей-матерью, в моем присутствии, – вообще мною не стесняются. Императрица спросила меня:
– Разве вам государь ничего не говорил?
Она видела, как мне стыдно и больно: может быть, для того и начала разговор.
Опять Карамзин рассказал мне все под большим секретом: боится, что государь узнает и будет сердиться.
Николай – наследник, это дело решенное; Константин уже отрекся от престола, и государь, может быть, еще при жизни своей, отречется в пользу Николая. Манифест, завещание или что-то в этом роде спрятано где-то, и пока никому ничего не известно… По тайному завещанию, передают из рук в руки Россию, как частную собственность. Судьба народа считается делом домашним: после смерти хозяина раскроют завещание и узнают, чья Россия.
Не могу привыкнуть к этой новости. Николай, Нике – самодержец Российский!
Как сейчас помню драки маленького Никса с Мишелем. Нике был бедовый мальчишка: в припадке злости рубил топориком игрушки, бил палкой и чем попало бедного Мишеньку. Однажды, ласкаясь к учителю, укусил его за ухо; был, однако, трусишкою: от грозы под кровать прятался, а когда ему надо было вырвать кривой зуб, так боялся, что несколько дней плакал, не спал и не ел. Зато, еще мальчиком, делал ружейные приемы, как лучший ефрейтор. Я и впоследствии никогда не видывала книги в его руках: единственное занятие – фронт и солдаты.
– Я не думал вступать на престол, – говорит сам, – меня воспитывали как будущего бригадного.
Уже молодым человеком, в Твери, в саду великой княгини Екатерины Павловны, статую Аполлона взорвал порохом, в виде забавы. Он и сам хорош, как Аполлон, только все что-то не в духе: Аполлон, страдающий зубной болью.
Недавно, на ученье, перед фронтом, обозвал офицеров «свиньями» и грозил всех «философов» вогнать в чахотку.
…Кто-то сказал о нем: «II у a beaucoup de praporchique en lui ef un peu de Pierre le Grand»[18]
Как-то будет он царствовать?
Не знаю, впрочем, кто лучше, – Николай или Константин?
У того отвращение к престолу врожденное.
– Меня, говорит, – непременно задушат, как задушили отца.
Когда я смотрю на это курносое лицо с мутно-голубыми глазами навыкате, со светлыми насупленными бровями и светлыми волосиками на кончике носа, которые щетинятся в минуты гнева, – мне всегда чудится привидение императора Павла.
– Не понимаю, – говаривала Бабушка, – откуда вселился в Константина такой подлый санкюлотизм![19]
Однажды сказал он о беременной матери:
– В жизнь мою такого живота не видывал: тут место для четверых!
Я собственными глазами читала письмо его к Лагарпу с подписью: Это, впрочем, может быть, искреннее смирение «санкюлота», потому что он искренен и добродушен по-своему.
Но, когда я думаю о нем, передо мною встает тень госпожи Араужо… и тень Алеши, убитого из-за угла наемным кинжалом злодея.
А все-таки – лучше Константин, чем Николай.
Теперь понимаю, откуда у них у всех эта надменность: царствование императора Александра кончилось, царствование императора Николая началось.
Мне иногда кажется, что государь ими предан и продан.
Что-то будет с Россией?
Все думаю о тайном обществе.
У этих злодеев есть правда, – вот что всего ужаснее. И почему «злодеи»? Не мы ли показали им пример 11 марта? Не я ли когда-то проповедовала революции, как безумная? Не говорила ли: «Мы должны – через кровь»? Тогда – мы, теперь – они: кровь за кровь.
Может быть, я ничего не понимаю в политике. Но, кажется, в России все идет не так, как следует.
Вспоминаю мой разговор с генералом Киселевым, начальником штаба Южной армии, где главное гнездо заговорщиков. Говорят, будто бы и он – с ними, но я этому не верю: он государю предан.
– В течение двадцати четырех лет само правительство питало нас либеральными идеями, – говорил Киселев, – преследовать теперь за свободомыслие не то же ли значит, что бить слепого, у которого сняты катаракты, за то, что он видит свет? В 12-м году свободы проповедовали нам воззвания, манифесты и приказы. Манили народ, и он добрым сердцем поверил, не щадил ни крови своей, ни имущества. Наполеон низринут, Европа освобождена, государь возвратился, увенчанный славою. Но народ, давший возможность к славе, получил ли какую льготу? Нет. Ратники, возвратясь в домы свои, первые разнесли ропот: «Мы проливали кровь, а нас заставляют потеть на барщине; мы избавили родину от тирана, а нас тиранят господа». Все, от солдата до генерала, только и говорили: «Как хорошо в чужих землях, и почему не так у нас?»
– Вот начало свободомыслия в России, – заключил Киселев. – Чтобы истребить корень его, надо истребить целое поколение людей, кои родились и образовались в нынешнее царствование…
И вот, говорю от себя, основание тайного общества.
Да, есть у них правда. Государь это знает, – оттого так и мучается.
Но как же опять не сказал мне? Что он со мною делает?
Я должна говорить с ним, будь что будет.
…Всю зиму была больна; простудилась во время наводнения. Теперь лучше, – говорят, что лучше. А я не знаю. Мне все равно. Хожу, двигаюсь, но как будто это не я, а кто-то другой. Такая слабость, такой упадок сил, что, кажется, если бы я могла выпить немного жизни с ложки, как пьют лекарство, это бы мне помогло.
Опять – балы, маскарады, концерты, ужины и визиты, визиты и родственники, родственники, сорок тысяч родственников: Виртенбергские, Оранские, Веймарские, Российские – все на меня наседают. Я должна быть любезна со всеми, но только что уйдут, падаю, как загнанная лошадь.
Вчера с головной болью одевалась на бал; стояла перед зеркалом; только что эту бедную голову убрали цветами и бриллиантами, меня начало рвать; вырвало – сделалось легче, и отправилась на бал: просидела до ужина, только от запаха блюд убежала. А когда осталась одна и взглянула на себя в зеркало, то испугалась: краше в гроб кладут.