Книга Прекрасные и проклятые - Фрэнсис Скотт Фицджеральд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деньги, тем не менее, продолжали таять. Как-то сам собой установился бесконечный, почти неизменный цикл — два дня веселья, два дня мрачного похмелья. Крутые подъемы, когда они случались, выражались для Энтони во всплесках трудовой активности, в то время как Глория, нервная и угрюмая, просто валялась в постели или сопровождала это же отрешенным покусыванием пальцев. После дня или двух такого времяпрепровождения они обычно кого-нибудь приглашали — и какое значение имело все остальное! Эта ночь, полная сияния, конец всем тревогам, и ощущение, что если жизнь и не имеет смысла, все равно она полна очарования! Вино придавало их скольжению вниз видимость блеска и некой бесшабашности.
Процесс тем временем продвигался медленно, с бесконечными допросами свидетелей и выстраиванием показаний в надлежащем порядке. Наконец предварительные процедуры, относящиеся к разделу имущества, были закончены. Мистер Хейт не видел никаких причин, почему дело не могло бы поступить в суд уже к лету.
В конце марта в Нью-Йорке появился Бликман; он около года был в Англии по делам «Филмз пар Экселенс». Процесс его всесторонней респектабилизации шел полным ходом — одевался он все лучше, интонации его голоса становились все приятнее, а в манерах теперь была заметна определенная уверенность, что все прекрасное в этом мире принадлежит ему по естественному и неотъемлемому праву. Он посетил их жилище, посидел около часа, в течение которого говорил главным образом о войне, и удалился, пообещав, что зайдет еще. В его следующий визит Энтони не было дома, и вернувшегося под вечер мужа встретила взволнованная и чем-то явно увлеченная Глория.
— Энтони, — начала она, — ты все еще будешь возражать, если я попробую сниматься?
Сердце его словно окаменело при этих словах. Как только она, пусть лишь в его воображении, пыталась отдалиться, ее присутствие делалось не просто драгоценным, а отчаянно необходимым для него.
— Но, Глория!..
— Бликман сказал, что мог бы взять меня — но только если я вообще собираюсь чего-то добиться, начинать нужно прямо сейчас. Им нужны только молодые женщины. Подумай о деньгах, Энтони!
— Для тебя — конечно. А как насчет меня?
— Неужели ты не понимаешь, что все, чем владею я, принадлежит и тебе?
— Да что это за карьера такая! — взорвался наконец высокоморальный, бесконечно осмотрительный Энтони, — да и публика там такая, что хуже поискать. Кроме того, мне чертовски надоело, что этот славный малый Бликман является сюда и сует во все нос. Ненавижу эти театральные штучки.
— Это вовсе не театр! Это совсем другое.
— А мне что прикажешь делать? Гоняться за тобой по всей стране? Жить на твои деньги?
— Тогда заработай сам.
Дискуссия переросла в одну из самых диких ссор, которые у них когда-либо случались. Вслед за последовавшим примирением и неизбежным периодом морального транса, она поняла, что он лишил ее планы заняться кино всякого очарования, отнял у них жизнь. Никто из них даже не упомянул, что Бликман действует небескорыстно, но оба знали, что именно этого и боялся Энтони.
В апреле была объявлена война Германии. Вильсон и его кабинет — своим единообразием чем-то странно напоминавший двенадцать апостолов — спустили долго содержавшихся на голодном пайке псов войны, и пресса начала истерично вопить об опасности зловещей морали, зловещей философии, зловещей музыки, созданных тевтонским духом. Те, кто воображал себя особенно терпимыми, все-таки тонко замечали, что до истерии их довело исключительно германское правительство; остальные довели себя до состояния тошнотворной непристойности сами. Любая песня, содержавшая в себе слово «мать» или слово «кайзер», была обречена на устрашающий успех. И наконец-то у всех было о чем поговорить — и почти все на полную катушку наслаждались этим, словно их отобрали на роли в мрачной фантасмагорической пьесе.
Энтони, Мори и Дик подали прошения о зачислении на офицерские курсы и теперь двое последних ходили всюду, чувствуя себя непривычно восторженными и безупречными; они совсем как первокурсники болтали между собой о том, что лишь война может являться единственным извинением и оправданием жизни аристократа, воображали себе невероятное офицерское сословие, которое будет состоять главным образом из наиболее достойных выпускников трех или четырех университетов восточного побережья. Глории казалось, что в этом бескрайнем потоке кровавого света, затопившего всю страну, даже у Энтони прибавилось обаяния.
Солдат Десятого пехотного полка, прибывших в Нью-Йорк из Панамы, к их немалому недоумению, сопровождала из одного кабака в другой толпа патриотичных граждан. Впервые за многие годы на улицах стали замечать вестпойнтовцев, и всем казалось, что все великолепно, но даже не вполовину так великолепно, как очень скоро будет, что все вокруг прекрасные ребята, и каждая нация — великая нация (исключая, разумеется, немцев), и в любом слое общества все парии и козлы отпущения должны были только явиться в военной форме, чтобы быть прощены, поощрены и облиты слезами родственников, экс-друзей и просто незнакомцев.
К несчастью, некий маленький и дотошный доктор решил, что у Энтони не все в порядке с кровяным давлением. Он не мог допустить его на офицерские курсы, не погрешив против собственной совести.
Разбитая лира
Их третья годовщина прошла не то что не отмеченной, а даже незамеченной. В свое время настала оттепель, потом еще чуть потеплело, и все, растаяв, пролилось в поначалу сдержанное, потом забурлившее лето. В июле завещание было предложено на официальное утверждение и после опротестования направлено на доследование и подготовку для суда. Процесс был отложен до сентября — возникли трудности с подбором беспристрастного состава присяжных, потому что в обсуждение вовлекались моральные соображения. К разочарованию Энтони, приговор оказался в пользу завещателя, после чего мистер Хейт возбудил апелляционный иск, направленный уже против Эдварда Шаттлуорта.
По мере того, как потихоньку убывало лето, Энтони и Глория все обсуждали, что будут делать, когда получат деньги, говорили о тех местах, куда собираются поехать после войны, когда они будут «опять во всем согласны друг с другом», ибо они оба все еще надеялись, что придет время, когда их любовь, возродившаяся словно феникс из собственного пепла, увлечет их вновь в свои таинственные непостижимые дебри.
В начале осени его призвали на службу, и проверявший врач не имел ничего против его низкого кровяного давления. И однажды ночью, без всякой цели, просто от жалости к себе, Энтони сказал Глории, что больше всего на свете он хотел бы быть убитым. Но, как всегда, и жалели они друг друга не так и невпопад…
Они решили, что, по крайней мере пока, ей незачем ехать с ним на Юг, где в тренировочном лагере располагалась его часть. Ей лучше было остаться в Нью-Йорке и, в целях экономии, «пользоваться квартирой», а еще следить за продвижением дела, болтавшегося теперь где-то в отделе апелляций, который, как сказал им мистер Хейт, обычно просрочивал все сроки.
Едва ли не последней их беседой была совершенно бессмысленная ссора по поводу дележа дохода — безусловно, каждый хотел отдать все другому. И было очень логично для неразберихи и сумятицы их существования, что в тот октябрьский вечер, когда Энтони приказано было явиться на Центральный вокзал для отправки в часть, Глория сумела добраться туда, только чтобы поймать его прощальный взгляд поверх колыхавшегося моря непроходимой толпы. В тусклом свете огней дебаркадера их взгляды устремились навстречу друг другу сквозь этот хаос истерики, наполненный желтыми всхлипами и запахом нищенского женского несчастья. Наверняка они подумали о том, что сделали друг другу, и каждый обвинил себя, что именно он начертил тот мрачный лабиринт, извивами которого брели они так слепо и трагично. А под конец они были разделены слишком большим расстоянием, чтобы видеть слезы друг друга.