Книга Варяги и Русь. Разоблачение «норманнского мифа» - Степан Гедеонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В чем же состоит противоречие, о котором говорит г. Бодянский?
В том ли, что указанием на существование русских письмен до изобретения Кириллом славянского алфавита составитель Жития как будто умаляет заслуги философа? Но Черноризец Храбр делает то же самое; «Прежде оубо, — говорит он, — словене не имеху книгъ, ну чрътами и разами чьтаху и гатааху, погани суще»; это сознание всеизвестного исторического факта не мешает ему признать Кирилла изобретателем словенских письмен: «Потом же чловеколюбецъ Богъ… посла имь святаго Костантина философа, нарицаемаго кирила, мужа праведна и истинна, и сътвори имъ писмена и оемь, ова же по словеньстеи речи…». Дело в том, что рунические алфавиты (а русские письмена Жития, без сомнения, не что иное, как славянские руны) были слишком неполны, неуклюжи, одним словом, рудиментарны, чтобы удовлетворить потребностям той оконченной письменности, которой обусловливалось приличное преложение священных книг; вот почему крестившиеся славяне «римьскыми и гръчьскыми писмены нуждааху ся писати словеньску речь безь оустроениа»; почему моравские славяне считаются не имеющими «боуквы вь езыкь свои»; почему наконец, за 500 лет до Кирилла готф Вулфила положил не готский рунический, а византийский алфавит в основание своему новосоставленному; руническими же готскими знаками воспользовался только в той мере, какой требовало выражение несуществующих в греческом и латинском языках звуков. Кирилл сделал то же самое и остается изобретателем славянских письмен, как Вулфила готских.
Если ко всему вышесказанному прибавить, что кроме свидетельства Черноризца Храбра о чертах и резах, которыми читали и гадали славяне язычники до принятия христианства, у нас сохранилось современное показание араба эль-Недима о собственно русском языческом письме около 987 года; да и что это показание подтверждается Ибн-Фоцлановым о надписи на могиле русина-язычника, виденной им на берегах Волги в 922 году, то едва ли кому вздумается, из непредубежденных заранее исследователей, отрицать логическую связь этих русских рун с виденными Кириллом в Херсоне русскими письменами. Где же надобность укорять Житие Кирилла ничем не доказанной, ни на какой палеографической или иной вероятности не основанной, Шафариком не признаваемой вставкой?
Насколько мне кажется, приисканное норманнской школой argumentum a silentio может быть обращено с большим правом против собственного ее учения. Отношения германского и вообще западноевропейского мира к скандинавскому не те, что греков к русским славянам до второй половины IX века; от Эйнгарда до позднейших летописцев норманны народ всеизвестный на Западе.
Почему же ни до, ни после призвания не находим мы у этих летописцев и следа русского имени для мнимой шведской руси? Почему не знают о шведской руси ни Vita Anskarii, ни Адам Бременский, ни исландские саги? Откуда, с другой стороны, это никакими случайностями не объяснимое молчание скандинавских источников о Рюрике и об основании Русского государства? Но здесь (и я, конечно, не могу лучше завершить этой главы и вообще всей моей книги) я уступаю место моему знаменитому предшественнику и руководителю Эверсу:
«Ослепленные великим богатством мнимых доказательств скандинавского происхождения руси, историки обращали слишком мало внимания на то, что в древнейших письменных памятниках Севера не находится и намека на действительность подобного факта. Мне кажется, это обстоятельство стоит тщательного исследования, особенно в отношении к источнику наших первых и достовернейших сведений из Скандинавии».
Снорри Стурлесон жил долго при шведском и норвежском дворах; под конец, в качестве лагманна, в своей родине, Исландии, где он был умерщвлен в 1241 году, то есть около 130 лет после смерти Нестора. Любопытно и не раз уже замечено, до какой редкой степени научного образования достигли с X века обитатели этого сурового острова и как они умели узнавать о дальних землях и народах, не исключая новгородских и киевских славян, с которыми норманны вообще вступили так рано в близкие отношения. Что Снорри повествует нам древнейшего о Руси, совершилось около 250 лет до него. Откуда знал он о том? Не из одних песней скальдов, не из преданий, а из древнейших хроник. На одну из них, Imago Mundi, он случайно ссылается при повествовании о принятии Владимиром христианской веры; это доказывает в то же время, что остальные рассказы взяты не из нее.
В Исландии, как известно, были древнейшие анналисты — Сомунд Сигфуссон (1056–1133) и Ари Фроди (1068–1148). Шлецер, кажется, не верит, чтоб они когда-либо писали; но в введении к своему сочинению Снорри объявляет, что он пользовался книгой Ари Фроди. Из него ли, из Сомунда ли взял он свои русские известия, его совершенное молчание о Рюрике доказывает, что и эти древнейшие исландские летописцы не знали ничего ни о каком Рюрике. Ведь не забыли же они о нем или умолчали умышленно?
Уже Миллер указывал на это argumentum a silentio, а Ломоносов находил в нем довод против скандинавского происхождения Рюрика. Шлецер возражает ему: «Но разве у шведов и датчан был хоть один писатель IX–X века? Ведь только после долгого времени узнали они, как посчастливилось в Нормандии их соотечественнику, морскому разбойнику Рольфу».
Я не знаю, был ли Ломоносов (конечно, плохой критик) так мало сведущ, что отыскивал историю Рюрика в современном шведском или датском писателе. Но ему казалось, может быть, так же невероятным, как и мне, что эта история, если она в чем-либо относилась к скандинавскому северу, не дошла путем предания до какого-нибудь позднейшего слагателя саг. Дело-то ведь идет не о каком-нибудь счастливом предприятии, известном только тем немногим, которые принимали в нем участие и для которых оно имело особое значение. Судьба Рюрика не могла не привлечь на себя внимания того народа, к которому он принадлежал; она должна была иметь на него и влияние, так как он выселился в достаточном количестве, чтобы силой подчинить себе славян и финнов.
Никто не вправе возразить мне, что господство Рюрика на востоке могло быть так же легко позабыто преданием, как первое завоевание норманнами славянских и чюдских земель. Я, однако же, в этом завоевании не сомневаюсь; но оно не было настолько продолжительно и богато последствиями, чтобы молва о нем могла повсюду распространиться; окончание же его не представлялось довольно чудным и уважительным, чтобы лечь в основание поэтическому сказанию. Но мог ли бы родной Рюрик не обратить на себя внимания людей, так охотно щеголявших романическим элементом своей истории? Ведь после Одина нет в древней истории севера ни одного события более знаменательного, более способного к прославлению отечества. Еще бы, если сага ничего не знала о Голмгарде и Гардарикии до времен Владимира, мне казалось бы менее странным ее молчание о Рюрике. Но она довольно болтливо рассказывает о ранних походах своих витязей на восточные земли; не упоминает только о трех братьях-счастливцах. Норвежский стихотворец Тиодольф был их современником; но в сохранившихся у Снорри остатках его песней нет об них речи, хотя и говорится о восточных вендах, то есть о руси.
Шлецер говорит, что шведы и датчане узнали только после многих лет, «как посчастливилось в Нормандии их соотечественнику, морскому разбойнику Рольфу». Это правда; однако ж узнали и узнали от самого достоверного и сведущего летописателя скандинавского севера, от многопомянутого Снорри. Они, может быть, узнали бы об этом и прежде, если бы не пропали древнейшие исторические памятники. И эти-то памятники сказали бодрому лагманну о дальнем Рольфе, а позабыли о ближнем Рюрике?