Книга Почему существует наш мир? - Джим Холт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дыхание матери становилось все более поверхностным, глаза оставались закрытыми. Она выглядела умиротворенной и лишь иногда судорожно вздыхала. Потом, когда я стоял прямо над ней, держа ее за руку, ее глаза широко раскрылись, словно от испуга. Впервые за день она открыла глаза и, казалось, смотрела на меня. Она открыла рот, и я увидел, как язык дернулся пару раз – пыталась ли она что-то сказать? Через несколько секунд ее дыхание остановилось. Я склонился над ней и прошептал, что люблю ее. Потом вышел в холл и сказал медсестре: «Кажется, она только что умерла».
Затем я вернулся в комнату, чтобы побыть наедине с телом матери. Ее глаза все еще были приоткрыты, голова склонена направо. Я задумался о том, что происходило в ее мозгу теперь, когда сердце перестало биться и кровообращение прекратилось. Без кислорода клетки мозга лихорадочно, но безуспешно пытались продолжать работать, пока, со все возрастающей скоростью, не распались на части. Возможно, несколько секунд сознание мерцало в коре головного мозга, прежде чем моя мать исчезла навсегда. Я только что стал свидетелем крохотного перехода от бытия к небытию. В этой комнате было две личности, а осталась только одна. Через полчаса прибыл сотрудник похоронного бюро – опрятный молодой человек, не по сезону одетый в черный шерстяной костюм. Я дал ему все указания и в последний раз покинул свою мать.
Вечером я позволил себе поужинать в шикарном и перспективном новом ресторане, который недавно открыл в моем родном городе молодой шеф-повар из Манхэттена. Я ничего не ел целый день. В баре я выпил шампанского и довольно многословно рассказал бармену, что сегодня умерла моя мать. Потом я сел за столик, заказал морского черта, органическую свинину и свеклу и выпил бутылку вкуснейшего каберне местного производства. Слегка опьянев, я обменивался шуточками со своей официанткой с добродушным краснощеким лицом и хриплым южным акцентом. Заказал что-то на десерт, запил сладким вином. Потом вышел из ресторана и зашагал по пустынным улицам центра города, восхищаясь стоявшими вперемешку хорошо сохранившимися зданиями как периода до гражданской войны, так и Викторианской эпохи, которые в детстве я воспринимал как должное. Мой родной город, подобно Риму, построен на семи холмах. Я поднялся на вершину самого высокого из них и постоял, созерцая мерцающие огни долины Шенандоа вокруг. Потом я разразился рыданиями.
Проснувшись на следующее утро в доме, принадлежавшем моей матери, а теперь странно пустом, несмотря на обилие старинной мебели, антиквариата и прочего хлама, который она старательно хранила, я заметил, что воздух на улице необычно свеж. Ночью прошел сильный ливень, который теперь сместился к востоку, далеко от долины.
Я решил пойти пробежаться – не просто пробежаться, а с определенной целью. Я воспроизведу гегелевскую диалектику семьи, только в обратном порядке. Подобно заглавному герою в рассказе Джона Чивера «Пловец», я вернусь домой. Только в отличие от героя Чивера, который совершил это путешествие, проплывая через почти непрерывный ряд плавательных бассейнов в пригороде, я пробегу по памятным местам моего детства и юности, в обратном хронологическом порядке, пока не доберусь до места своего зачатия. Я буду не «пловцом», а «бегуном».
Затея была дурацкая, но сразу после смерти одного из родителей вряд ли можно пребывать в состоянии полного здравомыслия. Еще более дурацкой эта затея становилась от того, что я не мог выбросить из головы песню «Роллинг стоунз» «Это будет в последний раз».
Когда я вышел на улицу, утренний туман начинал редеть. Вскоре сквозь него показался вдалеке Голубой хребет, резко очерченный и в самом деле голубой в лучах рассвета. Я пробежал мимо своей школы, где читал в библиотеке Сартра и Хайдеггера, где стал безбожным экзистенциалистом, отвергнув религию, которую мои родители, как им казалось, вложили в меня навсегда, и где дурная компания научила меня курить. Я пробежал мимо обширного дома в псевдогеоргианском стиле с теннисным кортом на заднем дворе – в этом доме мы жили, когда я был подростком, и здесь, в спальне подвального этажа, однажды ночью неуклюже случилось мое сексуальное пробуждение, пока родители были в отъезде. Я пробежал мимо католической церкви, где получил первое причастие, где набожно исповедовался в абсурдных школьных грехах; мимо старого здания школы, где монахини учили меня подражать святому Франциску, покровителю прихода.
Постепенно я добрался до подножия холма, на котором стоял домик из белого кирпича, где мои родители впервые свили гнездо после свадьбы. Холм оказался круче, чем мне помнилось. По мере подъема мне приходилось прилагать все больше усилий. Я подумал, что ускоритель частиц должен достигать все более высоких энергий, чтобы воссоздать более ранние этапы жизни Вселенной. Наконец я взобрался на вершину. Вот и старый дом. Я заглянул в окно, где была спальня моих родителей – сцена Большого взрыва (я простил себе отвратительную игру слов), который произвел на свет меня или, точнее, симметричный сгусток протоплазмы, который в результате длительных и последовательных серий событий, нарушающих симметрию, привел к запутанной реальности, в которой я нахожусь сегодня. Онтогенез повторяет космогонию. Здесь находится изначальный дом моего зарождающегося «я». Я был тронут, но лишь на мгновение: мое путешествие назад во времени – это клише и абсурд. В доме живут другие люди. Жизнь не стоит на месте. Я не смогу воссоединиться с родителями, пока, в свою очередь, не растворюсь в Ничто, уже поглотившем их обоих. Вот это и есть настоящий вечный дом. А теперь на моем пути в Пустоту нет препятствий.
Над Сеной
Париж незадолго до наступления нового тысячелетия. Благодаря любезности общего друга я приглашен на торжество в узком кругу в Коллеж де Франс в честь девяностолетнего юбилея Клода Леви-Стросса. В назначенный вечер я вышел из дома, построенного в XVI веке, где я остановился, между Плас-Мобер и Сеной, и поднялся по улице Сен-Жака к Пантеону. Оказавшись во дворе Коллежа де Франс, я миновал статую ныне забытого ученого эпохи Ренессанса Гийома Бюде и вошел в само здание. После величественного внутреннего двора интерьер показался мне несоразмерным и потрепанным. На торжестве присутствовали с десяток известных профессоров, а также несколько журналистов, но без камер и микрофонов. Подкрепившись парой бокалов бургундского, я удостоился чести быть представленным самому Леви-Строссу, который с трудом поднялся с кресла и пожал мне руку дрожащей рукой. Разговор не клеился, как по причине моего плохого французского, так и из-за состояния ошеломленного изумления: я общался лицом к лицу с величайшим из ныне живущих французских мыслителей!
Через несколько минут Леви-Стросса попросили произнести небольшую речь для собравшихся. Он заговорил без бумажки, медленно и торжественно: «Монтень сказал, что старение уменьшает нас каждый день таким образом, что, когда смерть наконец приходит, она забирает лишь четверть или половину человека. Однако Монтень умер в возрасте пятидесяти девяти лет, так что он и понятия не имел о той глубокой старости, до которой я дожил» и которая, продолжил Леви-Стросс, оказалась «самым занятным сюрпризом моего существования». Он признался, что чувствует себя «разбитой голограммой», потерявшей свою цельность, но все еще сохраняющей образ целого.