Книга Свободу медведям - Джон Ирвинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потому что никто не прекращает поиски пропавших. Только те, кто действительно умер, решительно не могут прекратить своего существования. Как бы вам этого ни хотелось, как бы вы ни надеялись.
Это должно стать моей навязчивой идеей, О. Шратт, я должен верить в то, что некоторые из твоих подопечных, мелких млекопитающих, переживут даже тебя.
Предыстория II (продолжение)
25 марта 1953 года. В мой седьмой день рождения мать отвезла меня на поезде в Капрун — ровно через двадцать дней после смерти Сталина и кремообразного исчезновения моего отца. Эрнст Ватцек-Траммер и дедушка встретили нас на гоночном мотоцикле «Гран-при», который проделал медленный и нервозный путь с неопытными водителями от Вены.
Итак, остатки нашего семейства обосновались в Капруне, небольшом городке в то время; было это еще до того, как в горах на дамбе построили электростанцию и как большой лыжный подъемник привел в город толпы туристов.
Мой дед занял место почтмейстера Капруна; Ватцек-Траммер стал городским мастером на все руки и разносчиком почты, которую в грубых коричневых мешках таскал зимой за веревку на санках, становившихся моими, когда почты не было. Иногда я разъезжал, сидя поверх мешков с почтой, позволяя Эрнсту катать меня по горбатым зимним улочкам. Моя мама сплела красный шнур, чтобы связывать мешки, и прикрепила красный шнурок с шерстяными помпонами на концах к моей вязаной остроконечной шапочке.
Летом Ватцек-Траммер доставлял почту на двухколесной тележке, которую прикреплял к заднему крылу гоночного мотоцикла «Гран-при», отчего Готтлиб Ват перевернулся бы в своей могиле, если бы только она у него была.
Мы жили в Капруне вполне счастливо, само собой разумеется, что теперь мы находились в американском секторе и в границах вещания радио Зальцбурга. По вечерам мы слушали американскую станцию, которая передавала негритянское пение в сопровождении гитар — скорбные причитания грудных женских голосов, трубный йодль[23]и бряцание гитар — душещипательные блюзы. Я помню эту музыку и без Ватцека-Траммера — нет, правда помню. Поскольку однажды в гастхофе «Эннс» один американский солдат аккомпанировал радио на своей гармонике и подпевал, напоминая своим пением стук дождя по большому жестяному ведру. Была зима, на фоне снега он казался самым темным предметом в Капруне, люди дотрагивались до него, чтобы посмотреть, каков он на ощупь. Он проводил из гастхофа домой мою мать, таща меня за собой на санях поверх мешков с почтой. Он пел пару строчек, затем подавал мне знак, и я пиликал на его гармонике с санок — так мы шли по узким улочкам ночного городка. Я думаю, мой дед разговаривал с ним по-английски, и позже Ватцек-Трамамер получил от него книгу о гражданских правах в Америке с фотографиями.
Кроме этого я мало что помню. Но даже избирательная память Ватцека-Траммера не сохранила ничего примечательного о нашей жизни в Капруне в течение этих трех лет, пока мне не исполнилось восемь, потом девять. Кроме одного: когда 19 сентября 1955 года последний советский солдат покинул Вену, у моего деда случился легкий удар — он повалился на груду сваленной корреспонденции. Люди видели, как маленькие квадратики писем посыпались с их стороны почтовых мешков. Но дедушка скоро поправился. Кроме одного: седые брови деда за одну ночь побелели. И это еще одна подробность, которую я запомнил сам, если только Ватцек-Траммер не напомнил мне об этом, — или, что более всего вероятно, это было комбинированное воспоминание с обеих сторон.
Хотя я помню только важные вещи — сам по себе, я уверен. Поскольку Ватцеку-Траммеру или тяжело вспоминать об этом, или, что скорее всего, он не желает при мне вспоминать это вслух.
25 октября 1956 года, в День флага, первого официального празднования окончания оккупации, мне исполнилось десять с половиной. Дедушка и Эрнст пропьянствовали несколько часов в гастхофе «Эннс», после чего принялись шарить по старым сундукам, хранившимся в подвале здания почты, — одновременно это было наше семейное хранилище. Я не знаю, что они там хранили, но мой дед нашел (или он искал именно это) костюм орла, совершенно облысевший, поскольку жир давным-давно испарился, немного сальную, поблескивающую конструкцию из местами поржавевших форм для пирога; голова и клюв — совершенно ржавые. Но мой дед напялил его на себя, настаивая, что теперь его очередь быть орлом, так как и Эрнст и Зан Гланц уже красовались в нем. А какой день может быть более подходящим, чем День флага?
Если не считать этой шутки, первый День флага оказался подпорченным. По крайней мере, для моей матери. Всего за два дня до этого улицы Будапешта обагрились кровью; к счастью, венграм, по крайней мере, было куда бежать, поскольку австрийские власти, после того как русские покинули Вену, убрали колючую проволоку и очистили минное поле вдоль австро-венгерской границы. Хорошее дело. Так как красная венгерская полиция и Советская армия прогнали более 170 ООО человек через границу, Вена, как всегда сочувствующая преследуемым людям, приняла их под свое орлиное крыло. И в День флага беженцы все еще продолжали прибывать.
Я могу лишь догадываться, почему это так сильно подействовало на мою мать, — корнями это уходит в март 1938-го, когда Зан Гланц пересек венгерскую границу у Китсии, если он только вообще пересекал ее. Но она предпочитала думать, будто он ее пересек, тогда она могла вообразить, что он пересек ее и обратно — возможно, вместе с другими 170 ООО венгерских беженцев.
Я думаю об этом лишь потому, что, должно быть, именно эти мысли пришли в голову Хильке, заставив ее именно так отреагировать на моего деда, величественно вышагивающего по нашей кухне в Капруне и пронзительно выкрикивающего из-под облысевшего птичьего шлема:
— Кавк! Австрия свободна!
Она застонала, вцепилась в меня пальцами в том месте, где заколола вязаный свитер, который примеряла на мне. Затем вскочила и стремительно бросилась за удивленным лысым орлом, которого поймала в дверном проеме. Она сунула колено между его ног, приподнимая край кольчуги; она все дергала и дергала, стараясь сорвать с него шлем.
— О господи, Зан! — застонала она, так что мой дед резко отпрянул от нее и сам сорвал с себя шлем.
Не смея прямо глянуть ей в лицо, глядя в сторону, он пробормотал:
— О, я всего лишь нашел это в наших старых вешах в подвале почты, Хильке. Дорогая, мне так жаль, но, Хильке, прошло уже восемнадцать лет! — И он по-прежнему не решался встретить ее взгляд.
Она стояла, обмякнув и прислонившись к дверному косяку; ее лицо, казалось, не имело возраста и даже пола и совсем ничего не выражало. Голосом диктора радио она произнесла:
— Они продолжают поступать. Более ста семидесяти тысяч к настоящему моменту. Все беженцы из Венгрии прибывают в Вену. Тебе не кажется, что мы должны вернуться в Вену… на тот случай, если он попытается нас отыскать?
— О, Хильке! — воскликнул дедушка. — Нет, нет, нет! В этом городе нам нечего делать.