Книга Эвмесвиль - Эрнст Юнгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позднее погиб также один адмирал, с обоими сыновьями; они пошли ко дну вместе с флотом — — — мой братец, не упускающий случая ляпнуть глупость, прокомментировал это так: «Какая нелепость, что они вышли в море все вместе».
Потом — разговор отца с сыном перед казнью последнего под крепостной стеной; разговор, который на сорок лет продлил чью-то власть. И, наконец, разговор перед убийством тирана, который обычно, как то заложено в природе вещей, происходит все-таки между братьями.
Я, конечно, понимаю, что ни обычные войны, ни войны гражданские здесь у нас исторического смысла не имеют. Война ведется отцами, гражданская война — между сыновьями. В Эвмесвиле все сводится к тому, чтобы держать наемников одновременно и в строгости, и в довольствии, да еще зорко приглядывать за офицерами. Уже поэтому мы неохотно принимаем участие во внешних распрях. И революции тоже теряют свою привлекательность, когда становятся перманентными. Тираноубийство, умерщвление tyrannus absque titulo[276], предполагает в качестве предпосылки наличие угнетаемых, но сильных личностей. Здесь же убить тирана — все равно что отрубить голову Гидре: убей тирана, и — как когда-то во времена Лисимаха — вместо него появятся тридцать новых[277].
* * *
Вступать в разговор с моим отцом так же бесполезно, как рыться в лагунной тине. Поскольку старик вдохновляется давно обветшалыми лозунгами, он связан с традицией даже тесней, чем я. Однако в его случае это некрофилия.
Я же в пространственном смысле — анарх, во временном смысле — метаисторик. Поэтому я не считаю себя ничем обязанным ни современной политике, ни преданию; я — неисписанный лист, человек, открытый для всех веяний и способный работать в любом направлении. Старик же, напротив, продолжает наполнять своим вином прохудившиеся бурдюки: он верит в конституцию, хотя уже ничто и никто не существует в соответствии с ней.
* * *
Разговор с ОТЦОМ мог бы направить меня на путь истинный. Но почему всегда царит ночь, когда я это себе представляю?
Мы стоим на палубе; море волнуется — — — он шкипер, который держит курс, даже когда из-за облачности не видно созвездий. «Отец, как далеко мы от Акциума?»[278]
Или: я стою рядом с ним на площадке очень древней обсерватории и советуюсь о погоде. Мы оставили за спиной последний звериный знак; теперь влияние моря и волн станет очень сильным. А влияние матери — тоже? Звери утратили свой былой ранг, который не только не уступал рангу человека, но и превосходил его. Уже рыбы были сомнительны. Они появлялись либо косяками, либо в образе Левиафана.
Животных мы можем истребить, но не уничтожить: из зримого мира они отступают в первообразы, вероятно возвращаясь на звезды. То, что Луна населена, космонавты обнаружить не могли, поскольку приносили с собой пустыню.
Земля периодически очищается, новые формы спешат заполнить ее. О них возвещают мощные родовые схватки. Родовспоможение оказывают новые Прометиды[279]. Или после череды одухотворений, как после белой ночи, мы вновь вернемся к зверю? Так, Агнец мог бы вернуться на более высоком уровне, в Козероге, — как символ, объединяющий в себе счастье и власть.
Но вот как быть с эмпирическим отцом, который утратил достоинство?
Что навело меня на такие мысли? Я все еще сижу за завтраком, а Далин прислуживает. Верно: мои размышления начались с того, что он, как личность, мог бы стать мне поперек дороги — например, на посту возле Утиной хижины, где, согласно инструкции, должен поступить под мое начало. Там он увидел бы, что ветер подул в его паруса. И пришлось бы его пристрелить. Я решил, что все-таки не стану поручать это дело ливанцу, который только порадуется нежданному развлечению, а возьму его в свои руки — — — как эскимос Аттилы.
Пока Далин подает на стол, я слушаю его нигилистические тирады. Они, с одной стороны, поучительны, с другой — доверие, которое он мне оказывает, внушает опасения. Я завтракаю, делая вид, что не прислушиваюсь к его словам.
«Чай совсем остыл. Ты болтался без дела по коридору или опять сварганил одно из своих тухлых яиц».
Последнее, конечно, маловероятно: здесь, на касбе, он ведет себя осмотрительно. Хотя как тип он и представляет интерес, сам он значит не больше, чем комар. Некоторые его проделки не лишены остроумия. Выходка с почтовыми ящиками мне не нравится, ибо из-за нее, как я думаю, недавно пропало мое письмо к Ингрид. А что он еще — кроме этого — учинил в Эвмесвиле, мне безразлично.
Я упоминаю данное обстоятельство, поскольку оно высвечивает разницу между двумя позициями: анархист, как прирожденный враг авторитета, в борьбе с ним потерпит крушение, предварительно более или менее ему навредив. Анарх же, напротив, присваивает авторитет: он суверенен. То есть он ведет себя по отношению к государству и обществу как нейтральная сила. То, что там происходит, может ему нравиться, не нравиться, быть безразличным. И это определяет его поведение; он не инвестирует эмоциональные ценности.
* * *
Далин многого не достигнет. Такие типы пытаются взвалить себе на плечи глыбы, слишком для них тяжелые. А потому рано или поздно упадут, раздавленные неподъемным грузом. А кроме того, они выставляют себя напоказ; и потому часто гибнут уже при первых прореживаниях. Они не знают правил игры, даже презирают их. Они похожи на автомобилистов, которые намеренно едут по встречной полосе и хотят, чтобы им за это еще и аплодировали.
Анарх же, напротив, правила игры знает. Он изучал их как историк и — как современный человек — легко в них включается. Там, где открывается такая возможность, он в рамках этих правил ведет собственную игру; тогда хлопоты получаются минимальными. Так, ликвидация Далина, вероятно, не вступит в противоречие с тем порядком, которому норвежец бросал вызов. Но я оправдываю свое решение не этим.
У читателя может возникнуть ошибочное впечатление, что я слишком легко смиряюсь с кровопролитием. Это совсем не так! Я лишь воздерживаюсь от моральных оценок. У крови собственные законы; она неукротима, как море.