Книга Алтайская баллада - Владимир Зазубрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Упродком на час, на полтора — подписать бумаги, принять посетителей. В Упродкоме стал хозяйничать Латчин.
С черными дымящимися змеями обозов ползли по городу, расползались по уезду черные черви слухов. Черные, липкие, холодные черви облепляли головы мужиков:
…разоряют, крадут, гноят… разоряют, крадут, гноят… красная тигра Аверьянов… красная тигра пьет крестьянскую кровь…
Аверьянов как не слышал, как не видел. У Аверьянова в руках уже гремел, накрывался железной крышей мощный элеватор. Уже пыхтела, перемалывая тысячи пудов в день, паровая мельница. Закончен, завален мясом мясосклад.
В Укоме, в Уисполкоме Аверьянова ругали за грубость, за стремление к «самоопределению», хвалили за работу, посмеивались… грубиян, матерщинник, партизан, самостийник, огненный комиссар, работяга, «тигра»… разверстку сорвал в срок… «тигра»… и налог возьмет вовремя, не спустит… огненный комиссар… «тигра»…
Аверьянов работал, ковал. Знал, что работает, создает, кует.
Видел, что работа не валится из рук, идет. Чувствовал, что твердо ходит по твердой земле. Увереннее стали движения. Упрямо, настойчиво, смело смотрели зеленые глаза. По-прежнему только раздражал шелест бумаги, скрип перьев, стрекот машинок, щелканье счетов. Но это только в конторе. (А в конторе бывал мало.) В конторе сидел ловкий Латчин. Латчин аккуратно заготовлял к его приходу документы, бумаги, не задерживал ни на минуту. Латчин мягкими, пухлыми, ловкими пальцами листал бумаги, скороговоркой вполголоса передавал содержание, почтительно изгибался. Аверьянов корявыми, негнущимися пальцами расписывался, нагораживал заборчики негнущихся, ломаных букв.
Не любил эти часы. Не любил бумагу.
Шипит, шипит в ушах, и слов много непонятных, долго нужно думать, вдумываться, разбираться…
шшш… дебет… кредит… шшш… пассив… актив… шшш…
И все это непонятное, шелестящее, шипящее нужно загораживать заборчиком своих подписей.
Нехорошо. Скорее, скорее. На лошадь. И…
…Снова Уком, Уисполком, мельница, элеватор, мясосклад, ссыппункт, тысячи тысяч пудов, штук, аршин, тысячи лошадей.
Но не пугали тысячи тысяч, не пугала огромность размаха работы. Аверьянов убежден, что все пройдет гладко, что склады, и ссыппункты будут вовремя отремонтированы, на полном ходу будет мельница, будет открыт элеватор. Не сгниет, не испортится ни пуда, ни штуки.
Дело крепло, налаживалось.
Как-то на мельнице встретился с заведующим ссыппунктом Гаврюхиным.
— Товарищ Аверьянов, чего вы никогда не пишете мне записок на муку?
Аверьянов не понял.
— Каких записок? На какую муку?
У Гаврюхина черные глаза светятся хитростью, светятся жиром, блестят черные, жесткие волосы на голове.
— Неужто не знаете? Ну, скажем, там у вас пайка не хватает, а у нас тут лишки бывают. Для комиссара всегда можно пудик, другой…
У Аверьянова кровью-огнем зажглись глаза, полезли из орбит, лицо побагровело, залилось кровью, точно сразу под кожей лопнули все сосуды и кровь потекла по лбу, по щекам, по подбородку.
— Ах, язви тебя, сучье вымя! Ты что это, красть хочешь да краденым меня угощать? А?
Гаврюхин струсил. Лицо испуганное, посеревшее, как мукой обсыпанное.
— Да если ты… Да если я еще услышу… Да я тебя, сучья рожа, в тюрьме сгною…
Трясущийся, тщедушный Гаврюхин, дрожащими руками дергающий жидкие усишки, был гадок. Хотелось ударить, прогнать. Сдержался. Не было, не хватало работников.
В Упродкоме, в кабинете, подписывая бумаги, рассказал Латчину. Латчин почтительно изогнулся, приложил руку к сердцу.
— Конечно, это гадость. Но тем не менее, товарищ Аверьянов, вам надо лучше питаться. Выглядите вы очень скверно.
Аверьянов покраснел, точно ему стало стыдно от того, что он плохо выглядит. На Латчина посмотрел смущенно, ласково.
— Разве?
— Конечно. Знаете, что я вам предложу. Не сочтите только это за гаврюхинскую гнусность. Приходите сегодня ко мне обедать. Я вас угощу.
Улыбнулся, поднял голову.
— Не подумайте только, что краденым. Жене родные кое-что из деревни привезли. Право, приходите запросто покушать. Не грех…
Хорошо сказал Латчин. Как приласкал, как по голове погладил. И правду сказать — ныла последнее время дважды простреленная грудь, кровью иногда харкал, в глазах часто круги зеленые ходили, а под глазами не сходили синие. Паек мал. Много работы. Работы много больше, чем в кузнице, чем на фронте. Сразу стало как-то жалко себя, разбередилось что-то внутри больное. Вот так же иногда бывало в окопе, в германскую войну, когда ночью в затишье лежал один и думал. Вспомнил жену, детей — погибли от тифа в тайге во время скитаний, во время борьбы с белыми. Хорошо говорит Латчин, как отец ласкает. Никого нет у Аверьянова. Бобыль. Плакать хочется. Не помнил, как сказал:
— Да, приду.
Да, на фронте или на работе, когда не думаешь о себе, то и ничего, так и надо. Задумаешься — плохо. Нет, лучше не надо. Эх, разбередил…
Неловкость какую-то почувствовал, когда подходил к квартире Латчина. Обстановка у него барская. Кресла, креслица, столы, столики, и круглые, и четырех— и треугольные, и какие-то игрушки, финтифлюшки кругом, кружева, занавески — негде повернуться, не знаешь, куда и сесть. Тесно и неловко. И Латчин, хоть и секретарь его, хоть и подчинен ему, а все-таки барин. Жена же — барыня настоящая. Пухлая, круглая, белая, надушенная, шуршащая шелком, сверкающая драгоценными камнями. Когда здоровался, показалось, что рука у нее резиновая, надутая воздухом. Мнется, мягкая, холодная, и костей нет.
— Серафима Сергеевна — моя жена.
Латчины приняли Аверьянова ласково. Усадили за стол с белоснежной скатертью. Иван Михайлович сел напротив, стал угощать хорошим табаком. Серафима Сергеевна загремела посудой. Поблескивая кольцами и тарелками, не торопясь, ходила около стола.
— Мы без прислуги живем. Вы не смотрите на меня как на барыню. Я все могу делать.
Латчин смотрит то на жену, то на Аверьянова, с улыбкой расправляет плечи, грудь, поднимает голову. Под подбородком у него надувается жирный синеватый вал. Аверьянов чувствует, что Латчин хочет без слов сказать ему — смотри, какая у меня хорошая жена. Аверьянов молчит, курит, не знает, что говорить. Табак вот действительно хорош у Латчина. А Серафима Сергеевна уже поставила на стол миску с супом.
— Разрешите, я вам налью, т… то… простите, как вас по имени отчеству?
— Николай Иванович.
Отчего-то покраснел, уронил на скатерть горячий пепел.
Неловко замахал длинной корявой рукой, сшиб со стола ложку.
Зазвенело серебро на полу — засмеялось.
Нагнулся поднимать — стукнулся головой об стол. Стыд, стыд. Лучше бы провалиться. Ложку взять не успел. Латчин, улыбающийся, покрасневший, уже поднимался из-за стола. Ложка у него в руках блестит-смеется. Но Латчин серьезен, озабочен, ласков.