Книга Оренбургский владыка - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Помню, — наклонил голову Дутов, хотя, если честно, ничего не помнил.
Выпить водки не удалось. Со стороны Каркаралы принеслось несколько снарядов. Под один из снарядов попал верблюд, взрыв располовинил животное, в одну сторону понеслись ноги с недоуменно шамкающей, еще живой головой, в другую — задница с окровавленным тощим хвостом.
Дутов хладнокровно проследил за полетом половинок верблюда и неожиданно весело воскликнул:
— Вот и не надо будет сегодня резать двугорбого!
Смерти Дутов не боялся, он вообще не верил, что она способна опрокинуть его — относился к ней легко.
В обозе жизнь проще, чем в передовом отряде. Здесь и парой сухарей к чаю можно разжиться, и при случае на санях подъехать, и ослабевшего офицерика подвезти — бывшие гимназисты, как правило, не выдерживали тягот перехода — спасти живую душу, доброе дело сделать.
Однако обоз был для Ивана Гордеенко чужим, несмотря на непригодность казака к строевой службе. Для обоза и характер надо было иметь обозный, и душу обозную, и амуницию, — у Ивана же все это было другим. Люди в обозах ездили с длинноствольными винтовками-трехлинейками системы капитана Мосина, а Гордеенко — с коротеньким удобным карабином. Голос у карабина был громче, чем у винтовки: когда Иван стрелял из него, то будто из пушки садил, даже верблюды приседали на задние ноги.
В тот вечер бывший пулеметчик достал картошки — четыре крупных, гладких, похожих на диковинные фрукты картофелины, отмытые до сливочного блеска, нарядных, как рождественские игрушки, — выменял в задах обоза на новенький суконный башлык, и вечером решил испечь их в костре. Сделать из них настоящую «печенку», с хрустящей корочкой, как в детстве. Он разделил добычу на две части: пару штук, посыпав крупной каменной солью, — своей, оренбургской, — решил съесть сразу, другие две — утром. Еще он разжился луковицей — крупной, твердой, в солнечной шелестящей одежке — настоящая была луковица, не гниль какая-нибудь. Что-то у Гордеенко зубы начали шататься. Луком он быстро поправит свои десны, и, даст Бог, переместится из обоза, из последних рядов в передние, в те, что с противником каждый день схлестываются.
Очередную ночевку, как и предыдущие, предстояло совершить в морозной степи. Хорошо, хоть ветер утихомирился, днем он до костей доставал.
— Ох-хо-хо! — Гордеенко похлопал себя руками по бокам и стал ладить костер.
Дровишки и растопку возили с собою, в степи этого товара не было, а у Ивана диковинная штука имелась: два ведра сопропеля, или иначе — торфа. Легкого, слоистого, спрессованного в плоские удобные брикеты, быстро разгорающиеся. Чтобы наладить костер, достаточно одного серника — эти фанерные спички с головками, обмакнутыми в густую серу, возчики важно, с вкусным хрустом отламывали от «расчески» и шваркали головками по шершавой фанерке, рождая вонючее желтое пламя.
Гордеенко расчистил снег почти до земли, сделал углубление, на дно его сунул несколько клочков бумаги — порванную листовку красных. Потом положил пару веток карагача, сверху — тощую, как кизяк, брикетину сопропеля. Приготовил еще пару веток карагача, которые надо будет подложить в огонь чуть позже, когда наступит пора печь картошку. Карагач — дерево жаркое, горит долго, угли от него — самые лучшие для разного печева — и хлеб пышный можно приготовить, и картошку, и мясо…
Прошло не менее получаса, прежде чем Иван пристроил картошку на обгорелых, тускло посвечивающих краснотой остатках карагача. Через несколько минут картофелины перевернул — каждую на свежий бочок, чтобы запекалась равномерно, будто в мешочке.
Вдруг Гордеенко почувствовал, что ему не хватает воздуха — будто бы кто-то перекрыл ему дыхание, стиснул грубой рукой глотку, — воздуху ни туда ни сюда. Иван захрипел, закрутил головой, в глазах потемнело… В следующее мгновение отпустило, воздух в грудь проник, возникшая было боль свернулась в клубок и через несколько секунд исчезла. Гордеенко ошалело распрямился, уставился на костерок, закусил зубами губы, боясь, что неведомая напасть навалится на него снова, но приступ не повторился.
— Что это было? — спросил Гордеенко самого себя и не смог ответить.
Он засипел зажато и в ту же пору зацепился ноздрями за горелый дух картошки. Казак запоздало испугался и птицей повис над костерком. Ухватил огрубелыми, не ощущающими жара пальцами одну картофелину, перевернул ее, потом другую. Синие, ничего не чувствующие от холода губы его зашевелились:
— Прости мя, Богородица, прости мя, Всевыший…
Он не успел испечь картошку. Вновь кто-то невидимый сдавил ему горло, стиснул что было силы, воздух перед глазами прочертила светлая молния, всадилась в снег, разбросала его, задела и костерок. Гордеенко накренился и ткнулся головой, обнажавшимся лбом прямо в угли, в горячую картошку, сплющил ее. В следующий миг он попробовал справиться с немощью своей, отклеиться от костерка, но сил у него не было уже совсем, он въехал волосами в карагачевые угли, дернулся один раз, второй и затих.
— Эй, земеля! — окликнул Ивана старый возница, старший в их десятке, обстоятельно расположившийся у соседнего костерка. Ответа не услышал, привстал на коленях: — Земеля!
Земеля не отзывался, он был мертв. Обозник все понял, сухое бородатое лицо его передернула судорога, на щеках заполыхали яркие туберкулезные пятна. Он горестно махнул рукой и приник к своему костерку, на котором стояла закопченная оловянная кружка с жиденьким, вкусно булькающим варевом. Ему надлежало похоронить умершего казака, но силы иссякли совершенно, да и не это было сейчас главным для старого возницы, главное — сварить в кружке похлебку из сухих хлебных крошек и поесть.
Труп через некоторое время осмотрел доктор, обслуживавший атамана, махнул рукой равнодушно:
— Тиф! Правда, форма редкая…
Но Ивану Гордеенко от такой редкости легче не стало. Похоронил обозник Ивана в снегу — не долбить же мерзлую, твердую как камень землю, когда вовсе нет сил, да и чужим был для него этот человек. Так что могилы у Гордеенко, считай, и не имелось.
Потапов хранил эту офицерскую тетрадь в твердой обложке еще с Западного фронта и иногда делал на страницах записи. «Более тяжелого перехода, чем от Каркаралы до Сергиополя, у нашей армии не было, — написал он, с силой вдавливая твердый стержень карандаша в бумагу, прорывая ее и недовольно морщась. — Тысячи трупов, оставленных на обочинах нашей дороги, — вот главное, чего мы достигли. Дошла лишь половина армии».
Атаман Анненков — человек жестокий, смелый до безрассудства, признававший только один язык на белом свете — язык оружия — Семиречьем управлял безраздельно. Таких «штрюцких штукенций», как переговоры, дипломатия, необходимость находить приемлемое для всех сторон решение, он просто не признавал. Всякое миндальничание и «беседы по душам» он откровенно презирал, считал это «курощупством», которое никогда ни к чему хорошему не приводит. Большевиков атаман ненавидел яростно, эта ненависть была у него патологической — он рубил их лично, мастерски разваливая шашкой от макушки до копчика, крякал при этом словно мясник и сплевывал сквозь зубы.