Книга Снег, уходящий вверх… - Владимир Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Да… – подумал я, – трусы, как правило, всегда остаются целы. И вроде бы в этом их преимущество. Но в этом и их изъян. Потому что от труса рождается только трус. И появляется трусливое племя».
* * *
«Нет, что-то не то! Кабан у меня на бумаге по-прежнему какой-то мертвый… Но ему, мертвому, теперь и надлежит быть! Как тому, настоящему, который лежал там на нарядной от чистого свежего снега бело-искристой и круглой полянке на склоне горушки в верховьях реки Пиари.
Я помню, какие у него, даже у мертвого, были хоть и потухшие, но злые глаза. И как мне хотелось выстрелить в его огромную башку еще раз, когда я подошел и увидел, что он сделал с Камикадзе. Я с трудом сдержался. И не только потому, что мертвого не сделаешь мертвее. (И последняя пуля, как я говорил, мне могла еще пригодиться для Найды. О Найде я помнил все время. Хоть она и лежала беззвучно, но по ее вздымающемуся боку я видел, что она еще жива. Что она еще дышит.) И в этом-то основное отличие того, настоящего кабана, от моего написанного. Тот мертвым стал. А мой мертвым и был…»
Но жалости к тому настоящему кабану у меня тогда, даже к мертвому, точно не было. Усталость какая-то была. А жалость появилась потом, значительно позже, когда мне пришлось пристрелить красивого и гордого зверя, которого волки загнали на скалистый прижим и он, оступившись, упал на лед реки Ботчи, впадающей за много километров от этого места в Татарский пролив…
* * *
Волки, увидев меня, неожиданно вынырнувшего из-за поворота реки, бесшумно и плавно скрылись, будто растаяли в низких тучах, ползущих над высоким берегом.
Я подошел к лосю и увидел, что три ноги у него переломаны, а одна, передняя, как-то неестественно, под прямым углом к телу, торчала в сторону. Как будто лося «собирал» неумелый конструктор, не совсем понимающий, для чего животному надобны конечности.
Лось смотрел на меня очень спокойно и отстраненно как-то, пока я снимал лыжи и задниками втыкал их в плотно слежавшийся на льду реки снег.
Дрожь волнами пробегала под кожей по его телу. А его голова с большой тяжелой короной рогов склонялась все ниже…
С мягких губ лося капала пена…
Я обошел его и увидел, что острая розовая кость задней ноги, пропоров шкуру зверя, копьем вонзилась в его живот.
Сняв с плеча карабин, я почти в упор выстрелил под переднюю ногу лося, прекратив тем самым его страшные страдания и испытывая к нему в то же время острую жалость…
Уже вечерело. Поэтому мне некогда было даже снять с лося шкуру. (Назавтра с замерзшей туши это будет сделать значительно труднее.) Топора, чтобы вырубить из туши кусок мяса, у меня с собой тоже не было…
Я надел лыжи, когда на небе уже проклюнулись первые бледные звезды… И где-то совсем рядом нудно завыл волк.
* * *
Назавтра я пришел к прижиму с санями и топором, благо, что это было совсем рядом с моим зимовьем, и увидел, что волки до меня уже успели потрудиться над своей добычей ночью. Они выгрызли у лося живот и растерзали ногу, начиная от открытого перелома, чулком завернув на ней кожу до самого паха…
Я почти весь день провозился с тушей, несколько раз возвращаясь за мясом и всякий раз напрягаясь в предчувствии встречи с волками… Но ни волков, ни их свежих следов у туши лося я в этот день так и не увидел. Зато благодаря им я заготовил себе мяса на всю зиму… Да и волкам еще осталось…
После этого выстрела в изувеченного, беспомощного калеку-лося во мне и засела занозой жалость. А когда в душе твоей поселяется жалость к зверью, охота превращается в убийство.
* * *
Но тогда, возле кабана, жалости во мне еще не было. Потому что я точно помню, как пнул своим мягким ичигом со всей силы по его хрюкальнику. Облегчения от этого, правда, не почувствовал. Наоборот, стало даже как-то хуже. И ушибленная нога заныла, будто я со всего маху врезал в огромный валун.
Помню, как опасливо и шумно, втягивая носом воздух, Трус обнюхивал то мертвого глыбоподобного кабана, то бесформенную кучу чего-то, состоящую из рыжего меха с застывшими красным ледком подтеками крови. И как, весело подскочив после этого к безжизненно лежащей Найде, стал прыгать возле ее морды, время от времени хватая разгоряченной пастью снег, приглашая ее поиграть с ним.
– Кыш! Пошел! – зло крикнул я ему и замахал руками, боясь, что он может ненароком порвать или запутать кишки Найды.
Помню, как меня удивило, когда я подошел к ней, что они такие длинные… Я стал осторожно собирать их и засовывать внутрь, видя, как розово белели концы ребер, выглядывающие из прикрывающих их мышц, по прямому, как луч, надрезу кабаньего клыка.
Разрез был длиной сантиметров десять.
Клык легко, судя по бритвенной ровности разреза, пропорол шкуру, мышцы и располосовал несколько ребер, не задев, к счастью, внутренностей.
Безучастно и только слабо поскуливая, Найда лежала на боку, пока я засовывал в этот разрез кишки, стряхивая с них налипший снег, и, слегка раздвигая его пальцами, внимательно просматривая, не повреждены ли они…
* * *
Какое-то время Найда ползла прочь от кабана, и кишки, вываливаясь на снег, зацепились петлей за острый еловый сук, торчащий из снега. Наверное, боль или это незначительное препятствие и остановили ее.
Если бы она продолжала ползти дальше, сучок наверняка распорол бы их. Тогда собаку пришлось бы пристрелить. Потому что и тех незначительных шансов выжить, которые оставила ей судьба, у нее не осталось бы.
Я помню, как она обессиленно и безучастно, с трудом выворачивая голову, смотрела на меня и на мои руки. И помню, как меня удивило еще и то, что кишки такие холодные, и прилипший к ним снег я уже потом не стряхивал, засовывая их в Найдино нутро, как длинную связку сосисок в морозильник холодильника.
И вспомнилось, как я, разделывая кабана, грел руки в его внутренностях…
«Стоп. Не то! Что-то сместилось в моей памяти…»
Я ведь разделывал кабана, хотя руки грел, точно, именно так, уже после того, как зашил Найде простой иголкой с черной ниткой (замазав потом шов древесной смолой, которую соскреб ножом с соседней ели) бок, стараясь плотнее стянуть разрез.
Она еще заскулила немного сильнее тогда. И стала покусывать мою руку, которой я сжимал разрыв. И тут же лизала эту руку сухим горячим языком. И тогда я говорил ей: «Ну потерпи. Не дергайся, Найдушка. Все будет хорошо, инвалидушка ты моя». Во все время операции Трус лежал рядом и с любопытством, как интересное кино, смотрел на все происходящее, иногда туда-сюда поворачивая голову.
Помню, я еще подумал: «Какие у меня грязные руки. И под ногтями траурный узор. Не занести бы инфекцию». И тут же: «В тайге грязи не бывает». Потом, когда бок у Найды зарос, под шкурой, когда я гладил ее, ощущались только бугорки четырех или пяти сросшихся ребер.
А тогда, там на поляне, я туго обмотал тело Найды своими запасными байковыми портянками, закрепив их на ней бечевкой, которую отвязал от паняги.