Книга К развалинам Чевенгура - Василий Голованов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через год, когда Лазарь Каганович собрал писателей для прославления своего ведомства – Наркомата путей сообщения, Платонов оказался-таки на стройке Беломорканала на станции Медвежья гора (ныне Медвежьегорск). Из поездки он привез маленький нежный рассказ «Среди животных и растений», в котором ведомству Кагановича посвящено ровно 4 строки. Услышав в тайге протяжный свисток паровоза, охотник вслух произносит: «“Полярная стрела”!.. там в вагонах музыка играет, там умные люди едут, они розовую воду пьют из бутылки и разговор разговаривают…» И все. Упрямый, неудобный, неподвластный искушениям власти и «истинам» марксизма ум. Платонов-мыслитель формировался на основании мудрости прикладной: инженерных и географических описаний, странных, непонятых философов вроде Богданова, которого Ленин разгромил за усложнение материалистического учения и скрытый идеализм. Богданов, Розанов, Докучаев… Докучаев был ученик Вернадского, создатель учения о почве как о едином живом теле. Вот это действительно для Платонова глубоко. Потому у него и земля всегда живая, пока не срыта «до глины», поэтому и всеобщее родство всего сущего у него зиждется на родстве от земли. В этом смысле рытье котлована – это чудовищное надругательство над землей, вообще над жизнью. И великие каналы, и водохранилища, и прочие грандиозные проекты времени у него квалифицированы однозначно – как «школа ненависти к природе». Его не Сталин беспокоит, а скорее это забвение родства Человека нового времени и Природы. И он пытается понять, чем кончится это забвение родства…
В попытке понять он создает тексты, взламывающие представления о литературе как о роде изящного искусства. И его книги – это не литература уже в том смысле, как Булгаков, Замятин, Набоков. В сравнении с величайшими современниками он создает не «повести» и не «романы», а некие новые виды текстов. В которых, как в текстах мифических, соединены и притча, и наука, и философия, и религия…
«Люди, – учил один из двойников Платонова, писатель Арсаков, – очень рано почали действовать, мало поняв. Следует, елико возможно, держать свои действия в ущербе, дабы дать волю созерцательной половине души… Пускай же как можно дольше учатся люди обстоятельствам природы, чтобы начать свои действия поздно, но безошибочно… Достаточно оставить историю на пятьдесят лет в покое, чтобы все без усилий достигли упоительного благополучия…»
XI
В Россоши, по рассуждениям самих чевенгурцев, народ тяжеловатый, пригнетенный помыслами к земле, к огороду, к деньгам в кошельке. В Богучаре же – воздушный, добрый. Божьи люди. До революции Богучарский уезд был центром федоровщины – апокалиптического сектантского движения, сотни тысяч приверженцев которого упорно жили в безгрешности и аскезе, со дня на день ожидая второго пришествия и Страшного суда. Видя такое настроение населения, большевики устроили федоровцам второе пришествие: почти все они сгинули в лагерях. Несмотря на небывалую поэтику своего языка, Платонов и здесь документально точен: в федоровцах явственно угадываются образы богобоязненных обитателей Чевенгура докоммунистической эры. Однако кроткое свое мировоззрение федоровцы непостижимым образом оставили-таки в Богучаре, отчего у местных жителей нет-нет да и прочитается на лице всегдашняя готовность взлететь. Во всяком случае, именно в Богучаре, взглянув в усталые глаза продавщицы, Балдин был озадачен.
– Скажи, а то, чем мы занимаемся, не является ли непростительной игрой? – вдруг спросил он.
Тот же вопрос я задавал себе накануне, когда мы поехали в Копёнкино, где вместо нагорной степи обнаружили только жирный чернозем, теплую, парную, животноводческую жизнь. Казалось, навозом и конским потом пахнет тут не только обочина дороги, но и вывешенное для просушки на воздух белье. Распаханное до водораздела пространство было все занято кукурузой. Непаханым осталось только небо. Земля, разбитая копытами, осклизла из-за дождей. В овраге за селом ютился пруд, мальчишки удили рыбу. Жить здесь – значит никакой вариативности не знать, не подразумевать даже, ибо это подлинное отступничество. Ибо за скотиной надобно ходить неотлучно, как за детьми. Ее, как ни странно это для городского жителя прозвучит, любить надо. В этой любви и заботе о скотине как о человеке проходит жизнь. Погост – за прудом. Это не Чевенгур. Здесь не возмечтаешь. Здесь владычествует труд во всей своей неотвратимости. Тот труд, который отсутствует в Чевенгуре. Возможно, это тучное животноводческое изобилие было своеобразным отдаленным триумфом мелиоратора Платонова. Но пред лицом этого труда, пред жизнью зажиточной, полной вещных, насущных интересов, – каково бы пришлось ему как писателю? Какую бы истину открыл он людям? Какою бы мыслью поделился? Путешествуя с томом Платонова как с книгой откровения, мы не слишком-то уютно чувствовали себя меж людьми своего века, словно томимые странной жаждой скитальцы, бредущие по свету с неведомыми заклинаниями на устах: «Чевенгур», «Чевенгур», «Чевенгур». Страшна судьба Чевенгура, но – вот оно, главное! – все же понятно, почему отдают за него свои жизни все мечтатели чевенгурцы; почему так неистово бьются в последнем бою. Смерть за непозволительное прекраснодушие, за мечту – вот что положил писатель Платонов на одну чашу весов. Что на другой? Скука и стыд современной цивилизации. Платонов перефразирует Шпенглера: «Будущее принадлежит цивилизации, а не культуре: будущее завоюет душевно-мертвый, интеллектуально пессимистический человек…» С этим Платонов тоже не может смириться. Не могу с этим смириться и я, хотя вокруг полным-полно уже людей, действительно душевно мертвых, не способных уже ни к состраданию, ни к сопереживанию, ни к веселью нормальному, ни к широте и щедрости… И потому герои романа, несмотря ни на что, близки и дороги мне. И тем более дороги люди, встретившиеся нам на пути и несомненно подтверждающие невыдуманность, психологическую подлинность чевенгурцев.
Помнится, на Мироновой горе, откуда когда-то озирал долину реки Черная Калитва Андрей Платонов, наше внимание привлекла балка, в известняковом склоне которой был выточен талыми водами отчетливый продольный рисунок. Довольно сложный и по своему даже красивый, так что я сфотографировал его как любопытное явление природы.
За нами наблюдал человек. Он сидел в тени туй, обрамлявших обелиск в память о войне, и читал книгу. Я поздоровался. «Здравствуйте», – ответствовал он. У него было сухое, хорошее лицо, слегка недоверчивое, привыкшее к непониманию, что особенно чувствовалось в настороженности, живущей внутри терпеливых глаз. Настороженное его лицо было плохо, неряшливо выбрито.
«А вот мы тоже с книгой путешествуем», – решился я на разговор и показал черный том «Чевенгура», в то же время стараясь разглядеть, что за книгу он держит в руках, делая оттуда выписки. «А-а, – сказал человек. – Было все это, было. И буддизм, и йога. Я больше этим не интересуюсь». – «А чем интересуетесь?» – «Я Иисусом Христом непосредственно интересуюсь, – решительно сказал человек. – Вот», – и он показал книгу.
Иоанн Лествичник. «Лествица». Я различил на полях: «Слово 4. О блаженном и приснопамятном послушании». «…Усердно пей поругание, как воду жизни, от всякого человека, желающего напоить тебя сим врачевством…» Он переписывал премудрость в тетрадь. Казалось, каждая мысль ему представляется значительной и ему проще переписать всю книгу, мудрость за мудростью, не делая пробелов. «Прекрасная книга», – сказал я и сел рядом с ним. Мы пригляделись друг к другу. Читатель «Лествицы», несомненно, был томим каким-то тихим душевным недугом: из разговора выяснилось, что жизнь – ту жизнь, в которой торжествует труд «во всей своей эксплуататорской похоти», – отрицал он. На Миронову гору он приехал с дочерью за земляникой, и пока она собирала ягоды, он углубился в изучение любимой книги.