Книга Европа - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, Гроссмейстер, столь тщательно проложивший параллельные прямые, по которым Дантес и Эрика двигались в противоположных направлениях, первый — вдоль вектора ab, вторая — вдоль вектора dc, разделенные непреодолимыми мирами, принимавшими вид густых зарослей, лилий и роз, всяческих мелких явлений реальности, — например, «ягуар» еще не был доставлен, и нужно было уделить какое-то внимание сыну и написать его матери, занимавшейся в Парме этой нормандской собственностью, — мелких явлений реальности, хитроумных и простодушных, но там, где происходило их истинное порождение и лежала черно-белая, на которой так и лежали доказательства, — шахматная доска: раскрытый циркуль, а именно, измерительный, со сверкающими острыми ножками, весы с явным перевесом одной из чаш — почти бесстыдное в своей очевидности признание, пунктирные диаграммы и транспортиры… Все говорило о нешуточной продуманности расчета, исключавшей всякую случайность, — итак, Великий Магистр, гроссмейстер игры… И Арлекин, чтобы заручиться дополнительными свидетельствами и притом скрыть свое соучастие, превратился в картину-обманку, тромплей XVIII века, но — чего тут стесняться? — он сошел с двери и замер с поднятой ногой на янтарном озере паркета, показывая нос… Надо было еще разослать почту, погасить кое-какие банковские задолженности… Гроссмейстер, обычно не поддававшийся на эти маленькие уловки реальности и неусыпно следивший за безупречным исполнением замысла, теперь позволял свободную игру элементам этой мизансцены, к которым, в силу некой приверженности традиции, то есть потакая заботе искусства о внешних приметах метафизичности, он присовокупил несуразный шарнирный манекен Кирико, яйцеголовый и безглазый, в позе музыканта, играющего на лютне посреди гостиной. Что-то, пытавшееся казаться грозным, а на самом деле в высшей степени смешное, копошилось в глубине зеркал. Взрыв хохота, именуемого «гомерическим» не столько благодаря Гомеру, сколько окончанию «ический» — икческий, а тут и до икоты недалеко, которая и раздавалась из века в век, что само по себе не лишено было и позитивного смысла, означая некую победу над небытием, которое просто распирало от серьезности. Гомерический, эпический, трагический, приступ нескончаемой икоты, мистический и даже мифологический… Все было лишь страданием и ужасом, ведь отменный приступ икоты затаился и в циническом, и в удовлетворении от того, что уже ничего не чувствуешь. Еще следовало остерегаться змей, поскольку, лишившись яблок и рая земного, они потеряли всякую возможность соблазнять, что, в свою очередь, сделало их зловредными, — еще бы, если потерял всякую духовную значимость. На ширмах Юбера Робера, во дворце Фарнезе, утешительные пасторали расточали свои полутона и умиротворяющую мягкость на того, кто бесновался с пеной на губах. Еще были автомобильные гудки, а в намерениях неба наметилась склонность к мертвенной бледности. Не было и тени здравого смысла в возгласах удивления черни — ведь со дня своего прибытия он всегда одевался как придворный XVIII века, дабы упорядочить свои отношения и с собственным веком, и с местными обычаями. Да, конечно, надо было еще кое-что сделать: кое-какие денежные обязательства, неотосланные письма, и, наверно, следует показаться на этом коктейле у посла Южной Африки, с которой Франция вела кое-какие дела. Да и в каком еще костюме он осмелился бы предстать перед Эрикой, желавшей знать только своего Дантеса? Итак, Гроссмейстер, беря понюшку табака и углубившись в беседу с Людовиком XVI — ха-ха-ха! — предоставил теперь свободу игры элементам этой мизансцены, которым он придал, чуть лукавя, несколько метафизический вид: циркуль, диаграммы, безглазый манекен в ожидании лютни. Всего лишь ирония, но хитроумно венчавшая дело, придавая ему оттенок странности и немого вопроса, на который и не может быть ответа, а впрочем, до этих штук весьма лакомы убогие пьесы, любящие порассуждать о смысле игры. За музыкою только дело, за искусством и только за искусством, воскликнул этот мерзавец, если только этого не сделал безглазый и плохо осведомленный манекен. Итак, все было тщательно проработано, и тем не менее появление на дороге доктора Жарда предусмотрено не было — то, видимо, была импровизация Гроссмейстера, уязвленного критикой Барона, а партия тем временем уже завершалась и занавес падал, ставя точку в действе, бывшем всего лишь представлением в «Пикколо-театро» драмы в трех веках, под названием «Европа», с оперой, пантомимой и пением, в восхитительной постановке Стрелера, от которого Дантес был в таком восторге. Пьеса, однако, была начисто лишенной текста, музыкальное сопровождение же становилось тем более шумным, чем менее ясно мог различить его слух. В общем, истинный триумф режиссуры при отсутствии содержания и автора.
Жард пытался удержать Дантеса и тревожно оглядывался, поскольку странный вид этого человека — камзол синего шелка, белые кюлоты, парик времен Людовика XV, — который бежал по асфальту, жестикулируя и бормоча бессвязные речи, заставлял водителей тормозить и грозил дорожными происшествиями. Видимо, Жарду хотелось оградить посла Франции от нескромных взглядов, кое-кто из зрителей вполне мог узнать столь приметного человека, что было бы губительным для его карьеры в случае выздоровления, впрочем — маловероятного. Дантес с силой оттолкнул психиатра, ибо знал о его соучастии в заговоре, замышлявшемся против него, и даже подозревал, что тот является инструментом некой космической махинации, в которой всё, от сотворения мира, было направлено на уничтожение одного-единственного человека. Однако отделаться от назойливого попутчика Дантесу не удалось, и ему пришлось выслушивать циничные разговоры этого мнимого целителя, которыми тот пытался завлечь Дантеса, продолжая вышагивать с ним рядом.
— Послушайте, прекратите лгать самому себе. «Ваши» угрызения совести коренятся в прошлом, они свойственны не вам одному и не имеют никакого отношения ни к автокатастрофе, в реальности которой я сильно сомневаюсь, ни к этому инцесту, который, как я подозреваю, вы изобрели, чтобы таким переносом сублимировать чувство стыда. «Ваше» преступление, в конце концов, могло восходить к убийству Пушкина вашим однофамильцем Дантесом, на той знаменитой дуэли… Еще одно типичное проявление того, что вы столь горестно именуете Европой. Вот к чему ведут близкие отношения с шедеврами, которые пренебрегают жизнью, провоцируют и унижают ее. «Человек огромной культуры…» Именно эта культура и усложняла неуклонно ваши краткие бестолковые заигрывания с ненастоящим миром — то есть нашим, — которых жизнь, с ее вечными компромиссами, требует от нас на каждом шагу. Это могло закончиться только кровавой свадьбой. Я советую вам поставить точку в вашем Повествовании, положить конец сотворению вымышленных людей и миров и взглянуть прямо в глаза ненастоящему миру, в котором мы живем, и ненастоящей жизни, которую мы вынуждены терпеть, если не хотим оказаться там, где сейчас находитесь вы, — в ирреальном мире. Что можно испытывать, любуясь шедеврами и постоянно наведываясь в мифологическое измерение, которое люди насытили лучшим в себе, что можно ощущать при этом ностальгию по миру истинному, который где-то там, далеко, по ту сторону Микеланджело, и который вы зовете Европой, — это понять можно… Но сейчас нужно упорядочить эти два мира: ненастоящий, но реально существующий, и настоящий, пребывающий в состоянии упадка. Господин посол, послушайте, научитесь радоваться жизни: немного гедонизма, малая толика цинизма, вот чего вам недостает для достижения душевного здоровья. Сейчас вовсе не следует искать в культуре, в милейшем обществе наших бессмертных гениев, ничего помимо удовольствия — только отдохновение, приятный пикничок на вершинах, где можно подзарядиться кислородом, чтобы затем смело нырять во все житейские нечистоты. С одной стороны, есть воображаемое, природой не предусмотренное, — да ведь всего и не предусмотришь! — а с другой, то, что нам досталось от Маркса и Ленина, когда они перестали мечтать, или, если хотите, когда их мечты превратились в материальные отбросы мечты, или еще, прибегая к модному клише, когда мечты оказались конвертированы. Порвана, господин посол, пуповина. От культуры «не излечишься», и пусть она еще взывает к нам, но, увы, это зов о помощи. Да, дражайший, ваша вина вовсе не в причастности к автокатастрофе, ваше крохотное «преступление» сильно преувеличено или даже выдумано, дабы вбить гвоздь, на который вы сможете повесить ваши угрызения совести и тревогу. Повторяю, подобные вашим переживания знакомы и другим людям, но вы — натура исключительная — в прежние времена вас назвали бы «прекраснодушный», — и высочайший уровень вашей культуры, без устали оттачивая вашу чувствительность, сделал вас чрезмерно совестливым, а потому — виновным. Вы должны себе сказать наконец, что Европа — это не злая старуха-ведьма — malevolent, как говорят в добрых английских клубах, — воплощение зла, внушенное вам сводней, с которой когда-то у вас была интрижка и которую вы «бросили» — в моих глазах, поступок вполне обоснованный. Ваша лесная нимфа — с вашего позволения — спокойно окончила свои дни в Ментоне, ни в чем не нуждаясь, благодаря ренте, которую вы ей назначили. Но Европа — это и не прелестная Эрика, невинная и чистая, хотя и жертва дурной наследственности, и она в самом деле ваша дочь — вернее, дочь вашего воображения. Какая, впрочем, разница! Перестаньте себя казнить. Европа никогда не была и не будет мерилом человеческого достоинства, ведь она могла проявить себя только в братстве дележки и в любви, о которой уже столько веков судачат господа, называемые христианами, и если бы подобная метаморфоза была возможна, в Европе не было бы никакой нужды. Короче говоря, господин посол, поставьте-ка жирную точку вместо ваших вопросительных знаков, ибо ответы на все эти вопросы известны с незапамятных времен, но мы играем, задавая вокруг да около все новые вопросы, не желая признать выводов науки, сформулированных относительно самой природы этой аномалии, каковой является наш мозг, этот заменитель сердца. Дихотомия, шизофрения — не побоюсь этого слова — нормальное физиологическое состояние нашего мозга, биологическая двойственность, и этот разлом, как вам порой кажется, вас прямо-таки преследует. Эта зигзагообразная трещина, похожая на застывшую молнию, не может исчезнуть совсем, но лишь затянуться на время. «Это неизлечимо», господин посол, повторяю вам: порвана пуповина. Конечно, горят еще кое-где прекрасные факелы — им так и не дали погаснуть, — но они всегда освещают лишь все те же непристойные граффити. Вы, кстати, не заметили, что вся эта мошкара, мириадами роящаяся вокруг вас, носит прелестные островерхие колпачки и балетные пачки? Эта древняя стена и сама готова расплакаться, отчего, безусловно, и происходит это свечение. Социалистический реализм вовсе не преступление против духа, как принято считать, но законная реакция хозяина, разжившегося шматом свинины и не желающего выпустить его из рук, что делает этого хозяина очень подозрительным ко всему воображаемому, ведь оно тоже хочет прибрать к рукам и свинину, да и сам социалистический реализм: метаморфоза… Эти реалисты поняли, что для них нет искусства более полезного, чем искусство закрывать глаза. Подведем итог, дорогой мой господин посол Франции: сложным натурам никогда не следует заниматься важнейшими задачами государственной значимости, которые сводятся к вещам чересчур простым для умов, далеких от народных нужд: любить, любить, любить, работать, работать, работать, если повезет — немного помечтать, и умереть…