Книга Почему существует наш мир? - Джим Холт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знаю, что ощущение, будто реальность мира зависит от моего существования, есть лишь иллюзия солипсизма, и тем не менее мне трудно от нее избавиться. Возможно, мне удастся вырваться из тисков этой иллюзии, если я буду постоянно помнить, что мир жил себе и не тужил многие тысячи лет до того момента, когда я вдруг очнулся, появившись на свет из тьмы беспамятства, и будет жить-поживать и после того неизбежного мгновения, когда я вернусь в эту тьму.
Возвращение в Ничто
К своему великому удивлению, человек внезапно осознает собственное бытие, после тысяч лет небытия; живет непродолжительное время; затем вновь наступает столь же длительный период, когда он не должен более существовать. Сердце протестует против этого, чувствуя, что так быть не может.
Хотя мое рождение было случайностью, моя смерть есть необходимость. В этом я вполне уверен. Тем не менее мне трудно вообразить свою кончину – и в этом я не одинок. Фрейд говорил, что не может представить себе свою смерть, и то же самое говорил Гете до него: «Совершенно невозможно для мыслящего существа думать о собственном небытии, об окончании мышления и жизни» – и добавлял, что «в этом отношении каждый носит в себе, хотя и невольно, доказательство собственного бессмертия».
Подобное «доказательство» бессмертия, к сожалению, никакой ценности не имеет. Это всего лишь еще один пример того, что называют философским заблуждением, то есть ошибочное принятие нехватки воображения за прозрение в суть реальности. Более того, не все находят собственную кончину чем-то невообразимым. В величественной поэме «О природе вещей» Лукреций утверждал, что вообразить свое небытие после смерти не труднее, чем вообразить себя несуществующим до своего рождения. Дэвид Юм, очевидно, разделял это мнение и говорил, что небытие после жизни ничуть не страшнее, чем до нее. Когда Джеймс Босуэлл спросил Юма, пугает ли его мысль об исчезновении, Юм спокойно ответил: «Ничуть»184.
Подобная невозмутимость перед лицом смерти называется «философской». Цицерон заявил, что философствовать – это значит приуготовлять себя к смерти. И здесь примером является Сократ. Приговоренный афинским судом к смерти за нечестивость, Сократ спокойно и охотно выпил смертельный яд. Смерть, сказал он друзьям, может быть уничтожением и тогда похожа на долгое забытье без снов, а может быть переходом души из одного места в другое. В любом случае бояться нечего.
Почему перспектива собственного уничтожения должна волновать меня, если она не волновала Сократа или Юма? Я уже сказал, что не могу вообразить свою смерть. От этого она кажется загадочной и потому пугающей. Однако я не могу вообразить себя в полностью бессознательном состоянии, хотя вхожу в него каждую ночь и оно меня не пугает.
Ужас смерти не в перспективе бесконечного небытия, а в перспективе потери всех благ жизни, причем навсегда. «Чтобы понять, почему смерть считается плохой, – писал Томас Нагель, – нужно принять, что жизнь – это хорошо, а смерть, соответственно, является потерей или лишением»185. И если вы не испытываете ощущения потери после того, как перестали быть, это вовсе не делает эту потерю незначительной для вас. Допустим, говорит Нагель, что умный человек после повреждения мозга оказался в состоянии довольного жизнью младенца. Это, безусловно, огромная беда для этого человека, даже если он не воспринимает ее таким образом. Так разве не верно то же самое в случае смерти, где потеря еще более тяжелая?
А что, если в вашей жизни нет ничего хорошего? Что, если она состоит из нескончаемой агонии или невыносимой скуки? Не лучше ли небытие? У меня этот вопрос вызывает противоречивые чувства, однако рассуждения покойного британского философа Ричарда Уоллхайма, утверждавшего, что смерть есть несчастье, даже если жизнь целиком лишена удовольствий, впечатляют: «Дело не в том, что смерть лишает нас определенного вида удовольствия или удовольствия вообще. Она лишает нас чего-то более фундаментального, чем удовольствие, – чего-то такого, к чему мы получаем доступ, когда входим в свое нынешное состояние… Смерть лишает нас ощущения мира, а испытав это ощущение однажды, мы входим во вкус и не можем от него отказаться, даже если усиливается желание прекратить боль, перестать существовать»186.
Еще больше меня впечатлило признание Мигеля де Унамуно в его книге «О трагическом чувстве жизни у людей и народов»:
«И в самом деле, я должен признаваться, как ни тяжело в этом признаться, что никогда, во времена простодушной веры моего детства, меня не пугали описания мук ада, какими бы жестокими они ни были, и я всегда чувствовал, что небытие гораздо страшнее ада. Кто страдает, но все же живет, и живет страдая, тот любит и надеется, даже несмотря на то, что на дверях его тюрьмы начертано: „Оставь надежду, всяк сюда входящий“!», и лучше жить страдая, чем почить с миром. В сущности, дело в том, что я не мог верить в эту жестокость ада, жестокость вечного наказания, и не видеть того, что истинный ад – в небытии и в перспективе небытия»[23].
Ужас смерти выходит за рамки мысли о том, что суета жизни продолжится без нас, ведь даже солипсист, считающий, что от него зависит существование мира, боится смерти. И мой собственный страх смерти не станет меньше, если я буду думать, что умру в результате некоего общего катаклизма, который сотрет все живое с лица Земли или вообще уничтожит весь космос. Напротив, такая мысль лишь усилит мой страх смерти.
Нет, именно перспектива небытия вызывает у меня тошноту, а то и, подобно Унамуно, настоящий ужас. Как представить себе это небытие? С объективной точки зрения моя смерть, как и мое появление на свет, является заурядным биологическим событием, которое происходило миллиарды раз с представителями моего вида. Однако изнутри невозможно себе представить, что исчезнет мир в моем сознании, исчезнет все содержимое моего сознания, наступит конец субъективного времени. Это моя «самособственная смерть», как выразился американский философ Марк Джонстон, это затухание пламени моего «я», «конец места бытия и действия». Джонстон считает, что перспектива «самособственной смерти» ставит в тупик и приводит в ужас, потому что показывает, что мы, вопреки своим представлениям, не являемся ни центром мира, ни источником реальности, в которой обитаем187.
Нагель придерживается сходной точки зрения. Изнутри, пишет он, «мое существование представляется вселенной возможностей, которая стоит сама по себе, то есть не нуждается ни в чем для продолжения существования. И потому неизбежен жестокий шок, когда это частично неосознанное представление о себе сталкивается с грубым фактом того, что Томас Нагель умрет и я умру вместе с ним. Это исключительно сильная форма небытия… Оказывается, что я не такой, каким мне хотелось себя представлять: не набор ни на чем не основанных возможностей, а набор возможностей, ограниченных условиями реальности»188.
Не все философы рассматривают неизбежное возвращение в небытие в столь мрачном свете. Дерек Парфит, например, рассуждает о хрупкости «я», освободившей его от веры в то, что он либо существует, либо не существует: смерть всего лишь разорвет некоторые психологические и физические связи, оставив в целости остальные. «Вот и все, к чему сводится тот факт, что меня не будет среди живых, – пишет Парфит. – Теперь, когда я это увидел, моя смерть не кажется мне столь ужасной»189.