Книга История его слуги - Эдуард Лимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не верю в высокие сексуальные показатели Стивена. На мой взгляд, он должен быть грубоват и примитивен в постели. Хотя он и здоровый мужик, но мне кажется, что все, что он может, — это очень не сложный секс типа туда-сюда, и то, очевидно, недолго.
Линда меня поддержала и даже обобщила мой тезис, сказав, что, по ее мнению, васпы все неинтересны в постели, что их пуританское воспитание сделало их нечувственными. Для Линды такое высказывание имело особый смысл, ведь ее бой-френд Дэйвид — еврей.
Я не стал обижать Линду и не сказал ей, что я невысокого мнения о еврейских мужчинах тоже. Посему мы опять прошлись по Гэтсби, которого родственник — мистер Ричардсон — стал защищать. И конечно, не столько по родственным причинам, он часто отзывался о Гэтсби иронически, скорее потому, что мистер Ричардсон был сам васп, он обиделся за васпов. Вполне понятно, кому хочется прослыть никудышным мужчиной, да еще оказаться таковым вдруг из-за того, что твою нацию считают бедносексуальной. Разгорелась битва.
Я не очень хотел обижать васпов, но для меня в споре был тоже свой интерес. Я хотел бы им сказать, что люди искусства, по моему мнению, куда интереснее в постели, чем бизнесмены. Без сомнения. Но я не мог. «Мистер Ричардсон наверняка обидится и за бизнесменов, как он уже обиделся за васпов», — подумал я. Я уже пытался, как-то разговаривая с Ричардсоном о Достоевском, подчеркнуть, что писатель — вообще профессия исключительная. На что мистер Ричардсон мне раздраженно сказал, что каждый человек в этом мире вкладывает в мир частицу своего труда и таланта, и он, — Ричардсон, тоже как бизнесмен вкладывает частицу своего. Далее мистер Ричардсон понес обычную бизнесменовскую пропаганду — о том, как они, бизнесмены, важны для мира, что они дают людям работу… и прочие лозунги из их арсенала.
Я тогда подумал, что Ричардсон — это Ричардсон, а Достоевский — это Достоевский, но вслух сказал только, что у писателя больше возможностей, он оперирует идеями, и, как оперирующий идеями, он куда более могуществен и даже опасен. Но даже мой намек на то, что писатели — злодеи, не смог сбить Ричардсона с его твердого убеждения об особой важности касты бизнесменов в мире, которое он умело прикрывал демагогическим утверждением, что все люди равно вкладывают в мир свой труд.
Я вспомнил об одной своей идее и решил поделиться ею с Линдой и Ричардсоном. Мне было интересно, что они скажут. Линда иногда ко мне прислушивается. Она находит, что я достаточно crazy Russian, но иногда говорю неглупые веши. Я сказал:
— Послушайте, товарищи американцы! (Я всегда избираю шуточный тон, когда хочу говорить с Линдой о серьезных вещах.) Слушайте, — сказал я, — мне кажется, что вы, извините за вынужденное обобщение, всегда склонны подходить к проблемам жизни и человека механически. То есть подход к человеку у вас такой же, как к автомобилю или к трактору. Безусловно, вы признаете существование души, — продолжал я, смеясь, — но и к душе и к ее проблемам вы имеете наглость подходить механически. И ваше лечение человека, скажем, тот же психоанализ, предполагает ремонт в основе своей, как ремонт автомобиля или трактора…
Даже ваша драг-революция, — продолжал я, — со всем ее вроде бы радикализмом, со всеми Тимоти Лири и прочими пророками ЛСД, галлюцинаторных грибов и другой гадости в качестве средств спасения человечества, тоже ничего нового в сущности не принесла. Она тоже следствие этого механического подхода к человеку как к машине. Хочешь быть счастлив — проглоти таблетку ЛСД или спор грибковых пожри — и ты мгновенно счастлив. И все человечество счастливо. Механическое решение. Быстрое, конечно…
Тут дернулся мистер Ричардсон. Я остановил его рукой.
— Иногда мне кажется, что вы, американцы, опять обобщение, простите, но как иначе, — вы куда более пропитаны примитивным марксизмом, чем русские. Русским до вас далеко. Вы беспрестанно повторяете магическое для вас слово «экономика». Экономикой вы объясняете все, все события в мире, по вашему упрямому мнению, происходят по экономическим причинам. И войны и революции — все. Я считаю, что это наивная и устаревшая на столетие, по крайней мере, точка зрения. Хлеб тоже движет миром, безусловно, но не только он, и он — даже не главное. Вон сверхперенаселенная Индия голодает всю ее многотысячелетнию историю, однако никаких у них особенных революций не наблюдалось и не наблюдается. Есть нечто выше хлеба, а именно человеческая духовная энергия… Героизм…
Увидев внезапно по выражениям лиц Линды и Ричардсона, что новая тема оказалась им безразличней, чем я ожидал, я прыгнул в другое.
— Ну ладно, оставим героизм, — сказал я, — возьмем самое ближайшее к нам историческое событие — Иранскую революцию. Как вы ее экономикой объясните? Шах поднял благосостояние в своей стране, это несомненно. По статистике, население Ирана имело перед революцией самый высокий жизненный уровень за всю иранскую историю. А революция все же произошла, значит, не экономика повинна в Иранской революции, а? Что-то, может быть, другое?
Линда и Ричардсон стали мне возражать… Кое в чем они были со мной согласны, кое в чем — нет. Мы не разделились на два лагеря, русский против американцев, два американца против русского. Америка и американцы давно не чувствовались мне чужими. Я уже жил в Нью-Йорке пятый год, русским себя мало чувствовал, европейцем — да, порой.
К единому мнению, как и во всех наших кухонных спорах, мы не пришли. Внезапно «политика» им надоела и мистер Ричардсон стал хвалить мой английский:
— Когда ты впервые поступил сюда работать, Эдвард, признаюсь, что после каждого телефонного разговора с тобой у меня болела голова, — сказал он, смеясь. — Теперь ты говоришь, как нормальный человек, конечно, у тебя есть акцент, но это даже придает известную интересность твоему английскому. Девушки, очевидно, находят твой акцент charming.
— Самое слабое место у Эдварда — это произношение, — сказала Линда. — Его словарь необыкновенно большой, временами он употребляет даже мне плохо известные слова, но употреблять весь свой словарь он не может, он не знает как произносить слова. Купи себе учебник грамматики, Эдвард, и учи правила произношения, — заключила Линда. — Я тебе уже год об этом говорю. Хочешь, давай я тебе куплю учебник, я на этой неделе еду в Барнс энд Ноблс.
— Конечно, купи, — охотно согласился я, — я тебе сразу же деньги отдам.
— Я удержу деньги из твоего жалованья, — смеется Линда, — если не отдашь.
— С его произношением, — обращается Линда опять к Ричардсону, — Эдвард, однако, единожды умудрился посадить меня в лужу. — Она хохочет и продолжает: — Ты, очевидно, помнишь, что у нас в середине лета ограбили соседний дом, «мисс пятьсот миллионов» дом. Воры влезли из сада, выпилили часть двери, проникли внутрь и унесли картины и драгоценности, не помогла и особая аларм-система в каждой комнате, они просто перерезали провода…
Линда рассказывает, а мистер Ричардсон качает в ужасе головой. Он с семьей живет в Массачусетсе, ему о наших нью-йоркских преступлениях боязно и противно слушать.
— Так вот, на следующий день после этого ограбления, — продолжает Линда, — Эдвард поднялся ко мне в офис и принес с собой газету. — Дальше Линда пытается копировать мой акцент: «Слушай, Линда, зэт из зэ адвэртайзинг ин ньюспейпер…»