Книга Девочка с самокатом - Дарёна Хэйл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё это теперь обрастает новыми смыслами, окрашивается новыми красками, и ей больше не хочется смеяться. Она сидит всё так же, рядом с Виком, и близость его тёплого бока кажется пыткой, но Эмбер не отстраняется. Смысл?
Он находился чуть дальше, когда делал ей больно и наслаждался реакцией – тогда, на вечеринке в честь первой гонки, и был совсем далеко, когда раскрывал журналистам её семейные тайны, но это не мешало ему ранить так, будто он орудовал не словами, а острым ножом – с максимально близкого расстояния. Что изменится от того, что теперь её голова лежит у него на плече?
Ничего.
И вместе с тем – теперь всё действительно по-другому. Теперь Эмбер знает больше – возможно, даже больше, чем следовало, если бы она хотела, чтобы всё было просто. Уже можно с уверенностью сказать себе: «Просто не будет», и она только стискивает кулаки и крепче сжимает зубы, жмурясь, чтобы не плакать.
Каждый раз, когда Вик пытался сделать ей больно, он делал больно себе. Она могла бы позлорадствовать, но вместо злорадства только усталость и голод, сдавливающий желудок костлявой рукой. А ещё тоска, такая тёмная и всепоглощающая, что даже мерцающий лунный свет кажется сплошной чернотой, что и говорить об убегающей вверх лестнице, на которой не видно ни зги.
Эмбер тоже хотела бы убежать, но бегство сейчас слишком большая роскошь. Нужно остаться. Остаться и посмотреть в глаза всему, что с ней происходит. Посмотреть в глаза тому факту, что её мать спала с отцом Вика, и что именно этого Вик не смог ей простить. Посмотреть в глаза тому факту, что у Вика была причина не разговаривать с ней и делать ей больно (пусть со стороны его причина и кажется нелепой и глупой), а заодно – тому факту, что знание этого вовсе не делает жизнь легче. Ничто не означает, что ей станет легче.
Ей не легче от того, что за всеми обидами и унижениями стояла другая обида, и что Вик наверняка злился и плакал (и стыдился собственных слёз), что он, скорее всего, в кровь сбивал костяшки пальцев о стены своего дома – и ничего не мог сказать своему отцу, просто потому что отец ни за что на свете не стал бы его слушать. Теперь она знает, что заставило того, прежнего Вика стать Виком новым, и вполне представляет, как ему было мерзко, больно, страшно и отвратительно – но от этого тоже не легче.
Но хуже всего вспоминать о другом.
Хуже всего вспоминать о том, как он увёл её со двора бывшей гостиницы – подальше от ошалевших фанатов, как его руки жгли её через футболку и как в его глазах плескалось что-то, о чём он так и не сказал. Что он тогда чувствовал? О, Эмбер знает его достаточно, чтобы ответить: он был в бешенстве от того, что кто-то посмел её тронуть (она видела это бешенство на его лице каждый раз, когда кто-нибудь – ещё до их ссоры – кричал ей в спину обидные гадости, вот только она обычно успевала заткнуть обидчика раньше, чем Вик). Он был в бешенстве от того, что кто-то посмел её тронуть, а ещё – он был в бешенстве от того, что посмел ей помочь.
Он этого не хотел. Он хотел, чтобы ей было больно – и её матери было больно (они ведь предали его, обе предали, и если Эмбер знала о той интрижке, то она становилась предательницей номер один, и кого волновало, что до сегодняшней ночи Эмбер о ней не догадывалась). И он с успехом справлялся, легко находил все нужные точки для того, чтобы сделать ей больно, но когда то же самое пытался сделать кто-то другой…
Эмбер никогда не была девочкой, которая нуждается в чьей-то защите. А Вик всегда был готов защищать её от всего мира.
И даже после того, как они прекратили общаться, это желание никуда не ушло. Только теперь он ненавидел себя всякий раз, как ему подчинялся.
С Дженни и Джонни, с Калани всё было проще в тысячу раз. Она всё ещё не была девочкой, которая нуждается в чьей-то защите, но зато была девочкой, которая не откажется от тепла и заботы – и они могли это дать. Они хотели ей это дать. Они дружили с ней, они любили её, они окружали её теплом и заботой – и не корили себя за каждое доброе слово. Они обнимали её, и им не хотелось после этого отрубить себе руки.
Всё было так просто.
Они могли сказать ей всё что угодно и сделать ради неё всё что угодно, им не нужно было ни стыдиться, ни скрываться, ни прятаться… Ни маскировать свою помощь под очередную колкость и гадость. Эмбер не дура. Она прекрасно понимает: когда Вик рассказал журналистам о её матери, он убил одним выстрелом сразу двух зайцев. Или даже трёх. Наконец-то добрался до её матери и ранил саму Эмбер, но вместе с тем – обезопасил её от нападок болельщиков, гонщиков и журналистов.
Самое смешное, что никто не смог бы сделать это лучше и надёжней его.
Самое смешное, что, обеспечив ей такую надёжную защиту от чужих домыслов, расспросов и нападений, он собственными руками увеличил пропасть между ними, как будто было вообще куда её увеличивать.
Интересно, как он тогда себя чувствовал?
Эмбер силится представить этот коктейль ощущений – и не может. Злость. И обида. И удовлетворение от того, что ей больно. И торжество от того, что её мать получила своё. И страх – что скажет отец. И старательные попытки не думать о том, что сделать ей больно – значит спасти её от всех остальных. И невозможность не думать о том, что спасти её от всех остальных – значит сделать ей больно. И ненависть к себе за желание уязвить, и стыд за желание спасти, и наоборот точно так же. И невозможность ничего изменить, что самое страшное.
И ещё одна невозможность – невозможность забыть и не думать.
Не бывает бывших друзей, не бывает. Даже если нить между вами рвётся, даже если её перевирает и искажает какое-нибудь злобное зеркало, ничего всё равно не проходит бесследно. Вы никогда не будете друг для друга двумя незнакомцами.
Вам всегда будет больно.
Эмбер прижимает ладони к груди, пытаясь унять то, что бушует внутри. У неё внутри поселился свой собственный Казан, полуволк-полусобака – это её тоска: она воет на луну, но если так будет и дальше, то к зданию, где они спрятались, сбегутся все живые мертвецы… И выйти уже не получится.
Где-то далеко-далеко начинает заниматься рассвет. Небо медленно светлеет, и на лестничной площадке становится самую малость светлее, и Эмбер смотрит на поникший профиль Вика и не может от него оторваться. Раз уж она и так всегда носит его с собой, между ребёр, то надо запомнить и эти полутёмные кадры: рваную ссадину на щеке, и разбитые губы, и синяк вокруг глаза, и правильную дугу брови, и прямой нос с красиво вырезанными ноздрями, и слипшиеся ресницы, и нависшую надо лбом кудрявую чёлку.
Вик просыпается резко, как будто отряхиваясь ото сна, как собака. Он быстро-быстро моргает, а потом кривится и щурится, разминая лицо, трёт глаза и, не поворачиваясь к Эмбер, спрашивает:
– Как ты?
– Нормально, – отвечает Эмбер. Выходит пискляво и слабо, так что она откашливается перед тем, как продолжить. – У нас нет воды, и из еды осталась одна шоколадка. Нужно идти.
– Да… – Вик соглашается, но даже не пытается встать. – Ещё пять минут посидим…