Книга Ироническая трилогия - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы драматически проскочили наиважнейшую часть маршрута, предписанного нам эволюцией. Как следствие, наше индивидуальное довоплотилось в коллективном, прежде чем оно стало личностным. (Не стану говорить о титанах и прочих отклоненьях от нормы, лишь выражаю им сочувствие.)
Трагедия была обусловлена все той же двойственностью природы, о коей было сказано выше. Мы переполнены гордыней, но мы же отрицаем себя в подполье своих уязвленных душ. Мы добиваемся определенности, и нам же, едва ли не с первого дня, требуется параллельная жизнь. Мы говорим о пользе сомнения, и мы же готовы сосуществовать с самыми странными фантомами, которых выращиваем в себе.
Это двоящееся бытие я обнаруживаю и в ближних, и, сколь это ни грустно, – в себе. Ибо я также тот Doppelgдnger, несущий, как крест, нашу судьбу.
Бомондюки и великосветчики! Вот вам моя юбилейная речь. Она и бесформенна, и сумбурна. Мало изящества. Много брюзжания. Мало евангельского смирения. Много ветхозаветной желчи. Мало сердечности и благодарности. Много громоздких соображений, необязательных в этой среде. Но я готов их высказать вслух, они для меня немаловажны. Пусть даже общий фон мрачноват. Оставь надежду, ко мне входящий. Покойник славился прямотой. К тому же я ничем не рискую. Вашей любви я не снискал. Я вызывал лишь раздражение тогда, когда я о вас говорил, тогда, когда я о вас умалчивал. Еще неизвестно, что злило вас больше. Но все же послушайте юбиляра, раз уж вы оказались здесь.
Впрочем, возможно, я пощажу вас. Этот сомнительный монолог, скорей всего, будет пылиться в ящике. Сюжет допускает любой поворот. Будущее может приблизиться, призвать на суд своего исследователя. Тогда мое слово умрет в безвестности. На свете не найдется кудесника, который прочтет мои закорючки. Да и кому придет это в голову? Что ж, выговориться еще важнее, чем быть услышанным. Сплошь и рядом не слышат живых, не то что мертвых. Напрасно вопят они и безжалостно срывают голосовые связки. Не уподоблюсь. Готов к молчанию. Все это не имеет значения».
5
Гвидон отмечал про себя и вслух, что облик Ваганьковского кладбища меняется на его глазах. Мало что, по его убеждению, осталось от патриархальной идиллии, когда здесь хоронили Есенина. Тогда еще не было на свете ни Гвидона, ни старшего Коваленко, пропавшего в закоулках родины. Немаловажное обстоятельство, однако оно ничуть не мешало меланхолическим сопоставлениям.
– Много металла, бронзы и гипса, – грустно негодовал Гвидон. – Они не дают собраться с чувствами, давят, мешают отдаться горю.
Никто из его близких и дальних еще не покоился на Ваганьковом, но жесткие оценки Гвидона рождали участие и уважение.
Сегодняшнее людское нашествие сулило скорейшее возникновение очередного монумента. Проститься с дорогим человеком явились люди весьма серьезные и, судя по виду их, люди памятливые. Общество было столь многочисленным, что не умещалось в аллеях. «И как рассядутся на поминках?» – мысленно вопросил Гвидон, хотя его это не касалось. Кроме того, он успел подумать, что нынешний последний парад не отличается разнообразием – слишком уж много черной кожи, бритых затылков, короткой стрижки.
Все же Гвидон про себя отметил пять-шесть фигур, они вносили в устойчивую цветовую симфонию колористический диссонанс. Лица показались знакомыми. Гвидон не сразу сообразил, что он их видел по телевизору. Известный певец, режиссер, балерина. «Вот так встреча», – удивился Гвидон.
Гроб был наряден и живописен. Края металлически отсвечивали, дуб лаково отливал свежей краской, размеры также производили незабываемое впечатление. По росту и калибру покойника, настигнутого коварным выстрелом и четко добитого контрольным. Таких же исполинских размеров были бесчисленные венки. Горы цветов почти скрывали окаменевшие черты.
Торжественная музыка смолкла. Гвидон, чуть помедлив, вышел вперед. Лицо его выражало смятение, голос – глубокий душевный разброд:
– Трудно поверить тому, что мы видим, кажется, все это наваждение. Мощный и полный сил Роман, который с великолепным достоинством нес свой заслуженный авторитет, друг и защитник, столп справедливости – вот он, в своем последнем доме на этой оставленной им земле.
Нам еще трудно понять сегодня, как будем теперь мы жить без него, без направляющей властной руки, без этого невольника чести, которую он воплощал в каждом шаге и в каждом дне напряженной жизни, увы, недолгой она оказалась.
Да, он всегда поступал по совести. Законы приходят и уходят, сегодня – одни, завтра – другие. Их пишут люди, а люди могут и ошибиться, кто же не знает. Зато есть непреложная правда, есть незакатное слово «понятие». И тем, кто забывал о приличиях, безвременно ушедший Роман напоминал о высших ценностях.
И вот он безмолвен и неподвижен. Не слышит слов и не видит слез. Горе подруги его безмерно, но вы, его доблестные соратники, держите сухими свои глаза. Стисните зубы, пацаны. «Убит! К чему теперь рыданья?» – так спрашивал нас когда-то поэт. Так мог бы сегодня спросить Роман.
Какие люди стоят сегодня у этой твоей открытой могилы. Я вижу певца, любимца народа, чей чистый бас укреплял твой дух. Я вижу артиста и режиссера, создателя героических образов, которые тебя вдохновляли. Я вижу блистательную, полувоздушную, прекрасную собой балерину, поникшую под тяжестью скорби, как стебелек под взмахом косы. Я вижу и великого скульптора – резцом, послушным его вдохновению, он запечатлеет твой облик.
Что делать? Судьба неумолима. Не зря говорит Модест Чайковский, брат композитора Петра: «Сегодня ты, а завтра я». Все так и есть. Судьба устанавливает свой круговорот и черед.
Прощай, Роман, взгляни на нас сверху отеческим требовательным взором.
Прощальное слово запальной силой прожгло и черную кожу курток, и партикулярные пиджаки. Слышались дружное сопенье и точно простуженные вздохи. Откуда-то нежданно донесся тихий неуверенный звон, столь же внезапно захлебнувшийся – колокол не решался вспугнуть благоговейную тишину.
К Гвидону приблизился певец, прославленный бас дрожал от волнения.
– Вы мне всю душу перевернули, – сказал он.
Гвидон невольно вздрогнул. Именно с этими словами к нему обратилась Дарья Гуревич. Они обозначили собою новую ступень их знакомства.
В аргентинском ресторане «Эль Гаучо» певец расположился с ним рядом. С другой стороны сел альбинос с невыразительным лицом, похожим на недопеченный блин. Распяв на стуле черную куртку, мрачно отхлебывая текилу, склонился он над седлом барашка. Три складки, будто три борозды, вспухли на железном затылке. За час он не обронил ни звука. Зато звучал растроганный бас:
– Да, удивительный был человек. Натура могучая, как океан. И жил он безудержно, жарко, размашисто. Можно сказать – себя не жалел.
– Горение, – подтвердил Гвидон.
– Вот-вот – горение! То был костер. Не зря он любил русскую песню. И как ощущал ее красоту! Пускай он не был, как говорится, энциклопедически образован, но мало кто так понимал искусство.
– Самородок, – согласился Гвидон.