Книга Тень скорби - Джуд Морган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мадам Хегер секунду взирает на это в легком удивлении. Но даже тень суеверной мысли не затмевает ее чело. Она — дитя Просвещения: католичка, но в здравый смысл верит ничуть не меньше, отчего и посвятила себя преподаванию. Она звонит в колокольчик, призывая горничную, извиняется перед той за дополнительные хлопоты — и осколки убраны. Так-то лучше. Беспорядок ей отвратителен.
На первом этаже она минует две длинные классные комнаты, приветствует и жалует вежливыми расспросами мадемуазелей Бланш, Мари и Софи, учительниц, распределяет добрые взгляды и слова между ученицами — как дневными, так и теми, что на пансионе, — удостоверяется, что все хорошо, все идет гладко. Гладко, как ее кожа, гладко, как волосы, которые она каждый вечер добрых двадцать минут расчесывает перед зеркалом. Мадам Хегер не может пройти мимо одеяла или драпировки, не разгладив ее: она должна это сделать.
Сейчас звенит колокольчик в домике привратницы, и мадам Хегер идет в прихожую, выложенную плиткой, чтобы встретить вновь прибывших.
Все довольно очаровательны и трогательны, как она позже говорит мужу. Высокий седовласый пастор и его хромающие любезности: две маленькие застенчивые бледные женщины, которые напоминают ей — как же они называются? — квакерш[71]. И, ах, какие серьезные: такое впечатление, будто они в любой момент готовы пойти на плаху.
— На плаху? — Месье Хегер, щека которого покоится на животике жены в ожидании, что ребенок зашевелится, недоуменно поднимает смуглое лицо. — Ради чего?
— Просто готовы и все. — Мадам Хегер разглаживает его кудрявые волосы. — Невозможно представить.
Шарлотте было почти двадцать шесть; и еще никогда со времен раннего детства, дней счастливого пребывания в середине, ей не было так хорошо.
Ей нравилось все. Ей нравились долгие громыхающие поездки в diligence[72]по Бельгии и то, что Бельгия походила на большой, хорошо политый огород. Ей нравился Брюссель, который, по ее мнению, обладал всем, чем должна обладать заграничная столица: бесконечными церквями и монастырями, маленькими затейливыми воротами и амбразурами, колоколом-ангелюсом[73], звон которого веками разносится темными канавами улиц. А еще Руи-Рояль, по которой важно катятся экипажи на высоких колесах и проходят парадом кавалеристы, опутанные золотыми галунами, почти как египетские мумии бинтами; где важных дам тяжело отличить от куртизанок; где есть затененный каштанами парк с напыщенными бронзовыми статуями прославленных ничтожеств; где буржуазия с зонтиками в руках прогуливает своих детей, наблюдая, как те лепят снеговика, и отмахиваясь от продавцов фиалок, у которых туфли деревянные, а лица коричневые, как орех, и осунувшиеся. Ей нравилась школа, умело управляемая, уютная и цивилизованная, и нравилась мадам Хегер, утонченная и в то же время открытая к общению, а кроме того — это стало откровением — не старая дева.
Да, были вещи, которые ей не нравились, но они не лезли на глаза, подобно грязным рукам и сопливым лицам маленьких Сиджвиков: их можно было игнорировать. К примеру, их одноклассницы — тщеславные любительницы поглазеть, похихикать и слезливо погладить друг друга по волосам; к счастью, для Шарлотты и Эмили выделили небольшой занавешенный альков в конце дортуара, и сестры могли отгородиться от остальных. Была месса и вечерние lecture pieuse[74], наполненные малоизвестными святыми, проделывающими всякие фокусы, но сестер от этого освободили, — а в наблюдении со стороны обнаружилось даже некое удовлетворение, осознание того, насколько правильно протестантство. Эмили холодно забавлялась:
— Почему бы не пасть ниц перед раскрашенной палкой, да и дело с концом?
О, конечно, она рада, что с ней Эмили, она сто раз на день благодарит Небо за то, что не одна, потому что это бы все изменило, — и в то же время, быть может, ту же сотню раз ее сердце сжимается от тревоги за сестру. У Шарлотты начало развиваться особое чувство Эмили, как будто краем глаза следишь за ребенком, который только начал ходить, или за свечой, трепещущей на ветру.
— В Англии такое носят? — спросила одна из любительниц похихикать, подергивая обвислые рукава платья Эмили.
Каждое сказанное здесь слово обязательно было французским, чем отчасти объяснялся испытующий взгляд, которым окинула девушку Эмили. Отчасти.
— Почему ты спрашиваешь?
Хихиканье.
— О господи, просто потому, что мне интересно знать.
— Тогда, — тщательно подбирая слова, ответила Эмили, — с твоей стороны глупо интересоваться такими вещами.
Девушка тихонько ойкнула и огляделась в поисках союзниц. Предчувствуя приступ визга, Шарлотта решила вмешаться:
— Вам должно быть известно, мадемуазель, что моей сестре, как и мне, иногда трудно подобрать слова, чтобы выразить мысль на французском.
Только после добрых двадцати минут окаменелости Эмили заговорила:
— Никогда больше не извиняйся за меня, Шарлотта.
— Я просто хотела, чтобы она поскорее ушла и…
— Не извиняйся за меня. Помни, мы здесь… я здесь из-за сделки. Я должна сказать тебе, если сочту это невыносимым. Что ж, это одно из условий. Если хочешь, чтобы я осталась, чтобы мы остались, принимай меня такой, какая я есть. — Она вздохнула и добавила: — И не пытайся ничего во мне изменить, тем более приукрасить или извиниться за это. — Эмили не желала поднимать на сестру взгляд. — Договорились?
— Да, Эмили.
Шарлотта понимала: гармонию нужно восстановить, ибо ей нравится здесь. Прежде всего, учеба — уроки, все до единого на французском, трудные и напряженные, какими только могут быть. И в этих трудностях — удовольствие, интеллектуальная борьба и победы. Этого она хотела больше всего, и это было единственным, чего хотела Эмили. Некоторое время они получали доброжелательные приглашения посетить дом британского капеллана в Брюсселе, папиного знакомого по церковной службе, — англоязычная беседа и сплетни, чай и вежливые, сердечные молодые люди, которые их угощают. Шарлотта старалась, а Эмили прибегла к своей самой чудовищной молчаливости.
Наконец, когда Шарлотта упомянула, что преподобный мистер Дженкинс снова приглашает их к себе, Эмили взорвалась со всей мощью разгневанного непонимания: