Книга Огонь столетий (сборник) - Марк Амусин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В другой своей ипостаси Лем осваивает роль ворчливого и язвительного смотрителя Вавилонской библиотеки (по Борхесу), распорядителя всего накопленного человечеством духовно-интеллектуального достояния. В собственно художественной практике он зачастую буквально идет по следам Борхеса, подробно развертывая небрежно разбрасываемые аргентинцем методологические намеки и наметки, семена смысловых и жанровых парадигм. От Борхеса – мысль писать предисловия к несуществующим книгам или рецензии на них, реализованная в сборниках Лема «Абсолютный вакуум» и «Мнимая величина». Тут проявлялась и отмеченная выше прогрессирующая склонность к редукционизму: вместо законченных «серьезных» произведений – сжатые, приправленные сарказмами и парадоксами дайджесты, позволяющие, к тому же, выворачивать наизнанку и дезавуировать собственные построения. Да здравствует и торжествует амбивалентность! Лем примеряет наспех скроенные повествовательные маски, говорит разными голосами – то голосом «Голема XIV», сверхмощного компьютера, истинного «бога в машине», учиняющего суд над смешными претензиями человеческого разума; то голосами анонимных рецензентов и переводчиков («Провокация»); то своим собственным, но дрожащим от скрытого смеха («Библиотека XXI века»).
И вот что интересно. Проблематика его разножанровых сочинений становилась все шире, глобальнее. Кажется, что Лем в этот период нашел новое применение космосу – там, в звездных далях, он учредил некую обзорную точку для наблюдения за прошлым и будущим человечества, для суждений о человеческом роде. Он предлагает новаторские эволюционные теории, оригинальные объяснения феноменов нацистского геноцида и терроризма, предсказывает пути гонки вооружений в XXI веке. Масштаб его мысли восхищает и подавляет. И в то же время не оставляет ощущение, что перед нами игра, все более автономная по отношению к реальному миру, имеющая целью развлечение и интеллектуальное самоудовлетворение игрока-демиурга. Да и выразительные средства становятся все однороднее, суше – доминирует здесь ироническая интонация в разных регистрах. На языке вертится печальное слово «стерильность».
Братья Стругацкие до самого конца своего совместного творческого пути оставались плотью от плоти «советской цивилизации», отнюдь не элементарной, не однородной по своему идейно-духовному составу. Именно в этих рамках они созревали и самоопределялись, утверждали и отрицали, уклонялись и бунтовали. Здесь был их Родос, здесь они и прыгали, никогда не отрываясь слишком сильно от своей исторической почвы.
Творческий же их метод все яснее проявлял свою генетическую связь с классической традицией русской литературы – с Гоголем и Салыковым-Щедриным, А. Н. Толстым и Булгаковым (отдельная тема – неявные реминисценции в их книгах на моральные и идеологические темы Достоевского). Они отнюдь не чурались постановки масштабных вопросов, проектирования интеллектуальных и этических моделей. Но делали это обычно на сугубо «человеческом» материале, помещая героев в узнаваемые, пусть и обостренные до предела или гротескно за остренные жизненные ситуации и коллизии, заставляя их действовать в заданных обстоятельствах, сообразно любовно скроенным и добротно сшитым характерам… Они, может быть бессознательно, следовали совету/завету, с которым обращался к самому себе молодой Альбер Камю: «Хочешь быть философом – пиши романы». А фантастические их находки и допущения, истончаясь, утрачивая физическую осязаемость и пространственные координаты, все больше превращались в инструменты – лупы, призмы, светофильтры – укрупнения и прояснения волновавших их проблем.
Яркое подтверждение этому – их повесть середины 70-х годов «За миллиард лет до конца света». Узнаваемый жизненный фон, внушающие доверие и симпатию образы главного героя, астронома Малянова, его друзей и близких, загадочное искажение привычного образа жизни и научной работы… Фантастический «концепт» повести – Гомеостатическое мироздание, безличная, сугубо умопостигаемая сила, которая почему-то (для ненарушения некоего мирового равновесия?) не дает ряду людей спокойно заниматься их профессиональным делом. Идея остроумная, но вызывающе туманная, допускающая множество разных истолкований. В то же время аллегорический смысл повести прочитывается абсолютно ясно. Речь идет о поведении разных людей в обстоятельствах жестокого внешнего давления, об экзистенциальном выборе: сохранять ли – с высокими рисками – личное достоинство, верность призванию и убеждениям, или уступить давлению, подчиниться, отказавшись от чего-то очень важного в себе.
Такая коллизия была прекрасно знакома многим из читателей Стругацких, и не только из сочинений Сартра, Камю или Солженицына, а из опыта жизни в условиях тоталитарной советской системы, защитные механизмы которой работали с анонимной непреклонностью законов природы. Представили же ее Стругацкие с редкостной наглядностью и проникновенностью.
…Историческое время текло, происходили существенные изменения в мире, в общественной жизни Советского Союза и Польши, которые, разумеется, влияли на обстоятельства и мировоззрение наших авторов. Общим знаменателем тут было разочарование в прогрессе, в осмысленности исторического движения, усиление скептицизма (впрочем, не будем забывать и о чисто возрастных факторах). Стругацкие еще во «Втором нашествии марсиан», в «Гадких лебедях», в «Пикнике на обочине» усомнились в способности человечества существенно исправить свою тварную природу, справиться с вызовами, которые порождаются его собственным развитием. В 70–80-е годы эти сомнения становятся все более тягостными и неотступными. В «Жуке в муравейнике» они распространились на сферу морали и познания, обусловив трагический финал повести. Прогрессор Лев Абалкин не просто убит – важнее то, что человеческий разум в лице Сикорски и Каммерера не способен разрешить «казус Абалкина», окончательно решить, являлся ли он невинной жертвой стечения обстоятельств или был невольным орудием несущих угрозу Странников… В написанном тогда же «в стол» романе «Град обреченный» Стругацкие отстраненно и в то же время с грустной, самопокаянной усмешкой обозрели блуждания «советской психеи» по лабиринтам энтузиастических надежд, иллюзий, самообольщений, закончившиеся тупиком конформизма и горького релятивизма.
Но и в пору экклезиастовой умудренности братья Стругацкие остаются одержимы «социальными эмоциями», не утрачивают возбужденного, личностно-заинтересованного отношения к борьбе добра и зла в человеческой душе, к моральному выбору и его цене, к конформизму, властолюбию, альтруизму… Они продолжают «суетиться», продуцировать аллегории и притчи, придумывать проблемные ситуации, часто корявые, «некорректные» – и все, чтобы растревожить, уязвить (оводы этакие!) инертное сознание и дремлющую совесть своих сограждан. Это относится и к поре позднего застоя, и к лихорадочному периоду перестройки.
Лем в 1980 году, накануне решительной схватки «Солидарности» с властями, без эксцессов и скандалов покинул Польшу и перебрался в Западный Берлин, оттуда в Вену. В конце 80-х он так же спокойно вернулся в Краков. В своей писательской стратегии он, конечно, был намного последовательнее Стругацких. Если пределы человеческого разума, предпосылки человеческой морали, саморазрушительные тенденции современной цивилизации прояснены, то к чему же тратить пыл и душевную энергию на бесполезную жестикуляцию, на обличение сиюминутных несправедливостей и заблуждений! Род человеческий не заслуживает ничего лучшего, чем злая, отстраненная, хлесткая, как пощечина, насмешка (возможно, впрочем, что Лем рассчитывал и на терапевтический, шоковый эффект подобной насмешки). Более мрачно он оценивал и общие перспективы жизни – недаром центральное место в его размышлениях этого периода занимает мотив случайности как фундаментальной характеристики нашего мира.