Книга Долгий полет - Виталий Бернштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От всего этого один мужик в соседнем вагоне умом даже тронулся. А может, и до того еще тронутым был. Ведь если в семье «первой категории раскулачки» кто-то не в уме был, на это не смотрели – семью забирали подчистую… Однажды остановился эшелон на полустанке, отворились двери. И вдруг из соседнего вагона сиганул с визгом мужик, побежал по снегу, петляя из стороны в сторону, как заяц. На что надеялся? Одет легко, ни полушубка, ни шапки, а мороз трескучий. Если бы и добежал до кромки леса – дальше-то что? Но не дали ему добежать, открыл караул прицельный огонь. Повалился мужик лицом в снег. Подскочил к нему Жучинский, пнул сапогом уже мертвого. Потом, схватив за ноги, поволокли охранники тело вдоль эшелона – на спине кровавое пятно сразу ледяной корочкой покрылась. Поспевал сзади Жучинский, заглядывал в открытые двери вагонов, кричал тонким голосом: «Кто следующий? Давай прыгай, окажи мне такую радость!»
К тому времени у Фроси беда с грудным молоком приключилась. Сказала ей Настенька по секрету, что их не в Сибирь везут. Поняла Фрося – не видать ей Миколу. Начала плакать часто. То ли от переживаний этих, то ли от пищи плохой пошло у нее молоко на убыль. Стало его не хватать грудничку Митюхе. Осунулся тот, сперва от голода кричал громко, потом поутих, сонливым сделался. Спасибо Пелагее, старухе с бельмом. Увидела она Фросины мучения с Митюхой и насоветовала, как подкармливать его. Брала Фрося в рот хлебный мякиш, жевала долго, слюной пропитывала, а потом заворачивала мякиш в марлечку. Сосал этот мякиш в промежутках между грудными кормлениями Митюха. И вроде поживее стал.
А у Катерины чуть не каждый день случались приступы. Она валилась на нары, прижимала ладонь к груди. Приоткрыв рот, дышала часто. Испуганно суетился Василь, подушку ей под голову подкладывал, воды давал попить. Проходило несколько минут – слава Богу, отпускал приступ. Но однажды вечером затянулся. На лбу Катерины пот выступил, глаза полузакрыты. Сгрудились вокруг Василь, Фрося, Настенька. А чем помочь, не знают. Только через час полегчало. Открыла Катерина глаза, слабо улыбнулась семейным.
– Спать ложитесь, девоньки, время позднее. Не волнуйтесь… А ты, Василь, что целый час на ногах топчешься? Садись рядышком. Помнишь, в молодые годы на посиделках возле меня всегда пристраивался? Чтобы никакой парень и близко подойти не смел… Хорошо мы с тобой жизнь прожили… Дай-ка мне Библию. В темноте ее не больно почитаешь, да пусть поближе будет. И сам давай укладывайся. Уже полегчало мне.
Когда начало светать, проснулся Василь. Спит рядом Катерина, лицо умиротворенное, рука на Библии. Тронул жену, а она холодная – ночью тихо отошла… Прижался Василь лбом к ее застывшему плечу, беззвучно заплакал. В это время сонный Гришка спускался со своих нар к ведру. Из-под полуприкрытых век кинул взгляд на деда и сразу понял: бабка умерла. Больше, чем смерть бабки, испугал его почему-то вид плачущего деда. Первый раз в жизни видел Гришка, чтобы тот плакал.
Три дня оставалось тело в вагоне. Накрытое белой простыней, лежало на полу возле боковой стенки. Там, между полом и стенкой, щель была – пальцы наружу просунуть можно. Дул в эту щель ледяной ветер, студил тело, не так пахло от него. На четвертый день затормозил эшелон где-то в лесу. Двое охранников вытащили из вагона легкое старушечье тело, завернутое в простыню. Отошли на три шага в сторону. «Вы хоть ямку какую выройте» – упрашивал Василь. Куда там, бросили тело прямо на снегу. Потом вернулись к двери вагона, исправили мелом число людей в вагоне, на одного меньше сделали.
После смерти жены сразу сдал Василь, ссутулился, даже усох вроде. Целыми днями сидел молча в своем углу на нарах. Держал Библию в руках – не читал, просто держал.
Порой выпадал на долю Степки Назаренко ночной пост на смотровой площадке в конце эшелона. Шептался он тогда с Настенькой через вагонную стенку, годы прежние вспоминал, строил планы, как вызволит ее из неволи. Не очень верила тем планам Настенька. Знала она Степкину особенность – намечтать несбыточное, наговорить с три короба и самому в эти мечтания поверить. Да все-таки приятно было, что любит он ее, а при случае помочь постарается – и ей, и родным ее в судьбе их страшной.
Однажды ночью остановился эшелон на маленьком полустанке. Старший по караулу с собакой на поводке обошел эшелон и запрыгнул поскорее обратно – в тепло пассажирского вагона, где конвой размещался. Зашептались снова Степка и Настенька. Рассказала она о голодном Митюхе, которого Фрося прикармливает разжеванным хлебом в марлечке.
– Постой, – сообразил Степка. – Для чая нам вчера сахар выдали, кусочки эти в кармане у меня. Чай можно и несладким пить, лишь бы горячим был. Сейчас я сахар тебе просуну – через ту щель, что сбоку вагона. Будет Фрося сахар в тряпочку добавлять. За такое дело, глядишь, скостит Господь хоть немного вину мою тяжкую, что у антихристов охранником служу.
Еще стоял эшелон. Потрескивали на ночном морозе деревья в лесу. Высунул Степка голову со своей площадки, бросил взгляд вдоль вагонов – никого на путях. Соскочил он на землю, подбежал к щели, стал запихивать в нее кусочки сахара.
– Спасибо, спасибо, – шептала Настенька, лежа на полу возле щели и подбирая сахар.
Следом за сахаром протиснулась сквозь щель Степкина ладонь.
– Любовь моя единственная, – послышался его голос. – Так у меня душа болит и за тебя, и за всех людей этих неповинных… Дай хоть за ручку подержу.
Она протянула, было, руку. Но тут тронулся эшелон! Дернулась, застряла в щели ладонь. Ахнула Настенька, стала судорожно помогать ладони из западни выбраться. А колеса стучат все быстрее. В последнем усилии, обдирая в кровь кожу, высвободилась, наконец, ладонь, исчезла. И сразу снаружи вроде хруст раздался, вроде чуть тряхнуло вагон.
Лежал на насыпи коченеющий Степка. Тулуп распахнут, обе ноги отрезаны. Уж точно – в минуту эту простил ему Господь все грехи… Затих вдали стук колес, поперхнулся прощальный паровозный гудок.
Больше пяти недель добирался эшелон до Архангельска. Кончились харчи, оголодали люди. Как-то под утро услышал Гришка в последний раз – проскрипели тормоза под вагоном. В рассветной морозной дымке остановился эшелон на задних путях, растянулась вокруг цепь вооруженной охраны. Открылись двери, стали выводить людей из вагонов, строить в колонну. А тех, кто идти уже не мог, выносили родственники, укладывали на сани. Впереди еще предстояли раскулаченным месяцы заточения в бывшем монастыре за Северной Двиной, Степка правильно предсказал. А потом – рабские годы на «спецпоселении».
Вспоминался тот страшный эшелон Григорию всю последующую жизнь – и когда в начале войны в армию его забрали, и когда попал к немцам в плен, и когда после войны повезло ему, сумел остаться на Западе. Мучил Григория вопрос – за что? За что разорили деревню, переломили ей хребет, стерли в порошок самых разумных и работящих? Какая во всем этом польза была для отечества?
2000
Привет, Майки. Обращаясь к тебе, использую свое имя. Почему – поймешь дальше. Оставшиеся дни я решил посвятить этому письму. Поверь, оно очень важно для тебя. Чтобы ты не повторил моих ошибок. Никогда не писал таких длинных писем – даже не знаю, как и начать… Извини, если рассказ мой получится сбивчивым. Но все равно ты должен дочитать до конца. Обещаешь, Майки?