Книга Чародеи - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нам было велено найти развалины часовни, построенной давным-давно в этих местах странствующим монахом ордена святого Сигизмунда, дабы отблагодарить своего небесного покровителя за возможность вновь увидеть Прагу — в ясную погоду ее очертания были видны отсюда. Мы миновали разрушенную часовню, словно бы коленопреклоненную, со своим черным покосившимся крестом. Отец поднял глаза и остановился. Он тронул меня за плечо, потом поднял руку. Я снимал с лица намокшую паутину, которую я подцепил, пробираясь по развалинам часовни; закончив, я огляделся и сначала подумал, что перед нами пугало… Этому тонкому неподвижному силуэту лишь шляпа причудливой формы придавала человеческие очертания, она напомнила мне головные уборы на картинах голландских мастеров, украшавших бильярдную дворца Охренникова… Отец сделал несколько быстрых шагов в сторону фантома, я пошел за ним; когда мы были примерно в двадцати футах от видения, оно подняло руку.
— Оставайтесь на месте, не двигайтесь! — прокричал по-немецки хриплый пронзительный голос, почти писк евнуха. — Не приближайтесь, я не смогу удержаться… Это сильнее меня… Без всякого умысла, поверьте, без малейшего аппетита, без расположения творить зло я схвачу всякого, кто приблизится ко мне на расстояние руки…
Правила-заповеди предписывают мне — скорее, требуют, чтобы я исполнял мои отвратительные обязанности в течение двух с половиной веков… Таков срок моего служения в секторе, включающем в себя Прагу, где вам пришло в голову остановиться, — город губительный для юности, смеха, красоты… После чего, выполнив требования, — они изменяются в зависимости от тайных целей и расчетов высших инстанций, — после чего я буду наконец свободен от моих обязанностей, слишком отвратительных по своей сути. Я наконец получу в мое распоряжение вечность, которую намерен посвятить изучению птичьего пения, акварели, вышивке и созерцанию неких приятных вещей, полностью выходящих за пределы человеческого разумения… Мне сказали, что у вас есть ко мне просьба.
Второй силуэт отделился от стены тумана и приблизился к нам. Я узнал молодчика, навещавшего накануне отца. Он держал в руке табличку, на которой чертил неведомые мне знаки.
Перед нами стояли два мошенника столь мелкого пошиба, что я не смог сдержать улыбку. Осмелиться охмурить Джузеппе Дзага, чародея, которого европейские дворы ставили выше Сен-Жермена и Калиостро и о котором Казанова говорил с мелочной завистью, скрывающей восхищение! Я повернулся к отцу в полной уверенности, что он, пожав плечами, отвернется от этой жалкой комедии. Я был поражен. На его лице блуждало выражение такой надежды, горячей веры, почти наивности, что я опустил глаза. Я не мог вынести его взгляда, умоляющего и зачарованного. Чтобы один из Дзага, самый знаменитый, сын Ренато, наследник известнейшего в профессии имени, посвященный во все тайны ремесла, во все пружинки, уловки, потайные ходы и трюки, из которых наше племя извлекало пропитание и процветание в течение стольких поколений, чтобы такой мастер обмана мог попасться на такую жалкую уловку, — вот что доказало мне глубину его страсти к Терезине, а равно и крайность, к которой может привести человека Реальность, когда она обложит его со всех сторон. Я понял, что шарлатанство может иногда становиться самой низшей, самой безнадежной и мучительной формой поиска подлинности, мольбой, в которой ложь взывает к правде из глубины своей полной беспомощности.
Джузеппе Дзага хотел что-то сказать — и не смог. Он весь устремился к двум жалким комедиантам, от которых в другое время отвернулся бы, пожав плечами. Мне хотелось взять его за руку, увести, но я вспомнил, что, даже если речь идет о моем отце, мое призвание не состояло в прекращении иллюзии и помощи реальности, но, напротив, в поддержке первой для обогащения второй. С тяжелым сердцем я как нельзя лучше сыграл свою роль.
— Боже, — пробормотал я, — это ведь…
Смерть подняла руки, чтобы скрыть свое лицо. Но можно ли говорить о лице, если злодей спрятал его под восковой маской, неподвижность которой, однако, нарушалась иронической улыбкой?
— Прошу прощения, мессиры, или, лучше, месье, как говорят теперь, — пропищал глумливо шарлатан своим голосом кастрата, — прошу прощения, что не осмелился открыть вам все прелести моей подлинной физиономии, но, с одной стороны, она может оказаться не в вашем вкусе, а с другой — это спасет вам жизнь, ибо человек, удостоившийся высокой привилегии созерцать меня хотя бы раз, немедленно вычеркивается из списка живых. Это один из законов природы, и даже я не могу уклониться от его исполнения. Природа выше меня в иерархии.
— Я пришел спросить вас… — пробормотал отец.
Я поддержал его. В бледном сумраке, который нельзя было назвать светом, лицо его было покрыто отметинами — нет, не веков, которые он якобы прожил, но — куда более скромно! — лет. Ему тогда было около шестидесяти восьми.
— Говорите, месье, говорите же! — воскликнула Смерть, и я понял, что эта ирония, глумливый тон не были предназначены лишь нам, но выражали всеобщий цинизм, побежденный беспомощностью и страхом, они глухо звучали из единственной бездонной пропасти, где нет глубины, единственной пропасти, доступной каждому, — неистребимой поверхности.
— Говорите же, месье! Меня ждут старцы в агонии, чахоточные больные в последней стадии, повешенный, уже качающийся в воздухе.
— Я прошу вас пощадить жизнь моей жены, — сказал отец. — Она страдает томлением…
Смерть подняла руку. Мне показалось, что она едва сдержалась, чтобы не поднять ногу и не исполнить какой-нибудь пируэт, — так этот молодчик поднаторел в исполнении роли Скапена в ярмарочных балаганах.
— Ни слова! Я в курсе. Должен вам, однако, заметить, что то, что написано, — написано, я всего лишь исполнительный и старательный чиновник, решения принимают там, наверху, те, кто имеет право… — Он поднял к небу черный пустой рукав. — Туда вам надлежит направить вашу просьбу согласно установленной форме. Просьбы — я не открою вам ничего нового — принимаются в церквах и рассматриваются в зависимости от сопровождающего их христианского усердия.
Его приспешник приблизился к нему и прошептал несколько слов на ухо… Он, видимо, полагал, что напарник переигрывает, излишний блеск в мошенничестве может вызвать аплодисменты, губительные для предприятия… Единственным убедительным штрихом в этой жалкой махинации, недостойной носить названия иллюзионизма, был желтеющий туман, омывающий два черных силуэта, меньший из которых доверительно шептал что-то на ухо большему — я уловил лишь слабое сюсюканье.
— Это меняет дело! — пропищал тот, кого настоящая смерть скосила бы на месте за умаление доверия к ней. — Мой секретарь сказал, что высшие инстанции настроены к вам доброжелательно по причине вашего высокого положения в иерархии розенкрейцеров. Некоторые голоса будут услышаны, некоторые суждения будут высказаны. Я буду иметь в виду, но прежде всего проверю. Этот конец века изобилует самозванцами, утверждающими, что наделены сверхъестественными способностями, — следствие всеобщего падения нравов и верований, не говоря уже о самом Боге, старое тряпье которого жаждут присвоить многие сомнительные личности…