Книга Дядя Джо. Роман с Бродским - Вадим Месяц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бродскому? — удивился он. — Алик Фридман его знает. Давай я передам ему.
Алик жил в Израиле, но бывал в Москве. При случае отец передал ему мои вирши. К моему сочинительству он относился со сдержанной ехидцей. Его друзья в лице Олжаса Сулейменова и Юрия Карякина[108] назвали меня дарованием, но академик чувствовал в этом обыкновенную товарищескую лесть. По нашему с ним договору я должен был получить естественно-научное образование и защититься. Это по тем временам давало существенную прибавку к зарплате. Я строго следовал его указаниям. В 25 лет имел диплом кандидата наук, что меня не особенно грело, но потом, как выяснилось, вполне пригодилось.
С Аликом я виделся один раз в жизни. Обаятельный, смешливый человек. Будучи физиком, тоже писал стихи. О моих отозвался благосклонно. Он ехал в Мэрилендский университет что-то преподавать и сказал, что отправить бандероль ему будет несложно.
Сюжет на время забылся. Всплыл через несколько месяцев. Мы с Ксенией ходили в Театр Вахтангова на пьесу Шатрова «Брестский мир». В 90-х годах люди интересовались такими пьесами. Ленина играл Калягин. Он показывал, как вождю трудно идти против революционного коллектива, чтобы принять правильное решение.
Был славный весенний вечер. Мы вышли на Старый Арбат, решили прогуляться. Позвонили родителям, которые в те дни гостили в Москве, сообщить, что задержимся.
— Прогулка отменяется, — сказала Ксения после короткого разговора. — Идем домой. Тебя ждут хорошие новости.
Я не догадывался, к чему она ведет. Дела мои шли отлично. В «Советском писателе» готовилась к выходу моя книга. На днях я должен был ехать в Тулу за гранками.
Улов Фридмана оказался ошеломляюще удачным. Бродский ответил ему поспешно, но подкупающе искренне.
«Нью-Йорк,
Уважаемый А. Фридман, отвечаю Вам второпях, так как улетаю утром на полтора месяца в Англию. Поэтому простите, пожалуйста, неизбежную невнятицу и недостаточность моего отклика на присланные стихи. Скажу только, что понравились они мне чрезвычайно — как мало что в жизни мне нравилось. Особенно привлекательна в них косвенность, обиняковость речи. Этого теперь у молодых немало, но ни у кого это не звучит с такой подлинностью, как у Вашего знакомца. Они — стихи эти — вызывают во мне зависть не столько даже к тому, как они написаны (хотя и к этому тоже), сколько к внутренней жизни, за ними происходящей и их к жизни внешней вызывающей. Думаю, что Вам сильно повезло с этим знакомством; желал бы себе того же, но, видать, не судьба. Кланяйтесь автору. Советовать ему мне нечего: он сам со всем на свете прекрасно разберется. Еще раз простите за скомканность этой записки и чувств, в ней выраженных. С искренней признательностью за доставленную Вами мне радость.
— Ни фига себе, — сказал я, когда Ксения Иосифовна закончила читать записку. — Поехали знакомиться. «Сибирь и Аляска — два берега».
Меня признали. Не мужчины в прожженных сигаретами костюмах, не женщины в трагических чулках, не толпа литературных лакеев, а — «одинокий ястреб». Меня это не пронзало, не кружило голову. Меня это грело. Я даже не догадывался, что настолько нуждался в этом. Не понимал, насколько был одинок. Что делать с этим письмом, не знал. Бегать с ним по редакциям не собирался. Спокойствие, только спокойствие, как говорил Карлсон.
— Они тебя затопчут, — мудро сказала Ксения Иосифовна. — Ты и раньше заслуживал смерти в помойной яме. Теперь пристрелят из-за угла или задушат в объятьях. По крайней мере, будут плеваться за твоей спиной. Твое положение усугубляется.
— Фридман с Бродским знаком не был. Никакого кумовства.
— Это никого не интересует.
— Ксюша, ну я тоже могу что-то придумать. Вежливость, деликатность, предупредительность. Правда на нашей стороне.
— Нет в поэзии никакой правды и справедливости, — сказала Ксения и предложила открыть шампанское в честь хорошей вести.
В дальнейшем я отправлял стихи Бродскому по почте. Послал два стишка: про Лафатера и Венецию. В телефонном разговоре тот сказал, что стихи слишком сентиментальны, потому что я никогда не бывал в Европе. Разубеждать его я не стал. Стихи действительно были чувствительны, но с физиками я побывал и во Франции, и в Германии, и в Италии был — с автомобильной прогулкой по стране. В 90-м слетал в США, останавливаясь у Кунхардта на Лонг-Айленде. Он обретался в Ллойд-Харборе, на заливе. Гордился, что соседствует с Билли Джоэлом, и, проезжая мимо, всегда восклицал «Hi, Billy».
Жена Эрика, Кристина, работала дефектологом — с умственно отсталыми детьми. Меня понимала с полуслова с момента первой встречи. Эта ее способность, славянское происхождение (в третьем поколении она была чешкой), созерцательность, которая, как ни странно, была свойственна и мне, сблизили нас. Кристина радовалась моим успехам в английском, но просила не материться в ее присутствии. Она была красивой высокой женщиной — брюнеткой с правильными чертами лица. Именно о ней Кунхардт отзывался как о настоящей леди.
— В Калифорнии — телки, в Нью-Йорке — дамы, — говаривал он.
Мне ее изысканность и простота тоже были по душе.
После Лонг-Айленда я отправился в вояж по «американским дедушкам». Магн Кристиансен организовал мне несколько лекций в Техасском технологическом. Удивлялся, что вчерашний мальчишка, которому он привозил пистолеты с пистонами и 505 Levi’s, шарит в литературе.
В Лаббоке в те времена преподавала Татьяна Толстая — по протекции нашего общего знакомого румынского происхождения, Ролана Барты. Писательница уезжала в те дни на каникулы, и мы не пересеклись. Барта тащился от ее писаний. Я их никогда не читал, но фамилию автора слышал.
Те же лекции я прочитал и в Беркли с подачи другого моего «дедушки» — Артура Гюнтера. С Милошем, который служил там, тоже повстречаться не удалось. То ли он болел, то ли был в отъезде. Из Фриско мы съездили в Сан-Диего — к Алану Колбу в Maxwell Labs. Впервые я предстал перед моей вельможной американской родней в качестве литератора. Старики радовались зигзагам моей судьбы и были уверены, что я стану классиком.
Вскоре Ксения уехала на трехмесячный испытательный срок в Южную Каролину, позвонила из института Бродскому и договорилась о встрече. Дядя Джо получил в ту пору звание поэта-лауреата и трудился на благо правительства в Библиотеке Конгресса.
— Вы либо дурак, либо подлец, — сказал мне лауреат после часового разговора, когда узнал, что я оставил даму сидеть на лавочке у Джефферсон билдинг.
— Не надо максимализма, — сказал я. — Я сделал так, как считал нужным.
— Тьфу ты, — фыркнул он и поднялся с места. — Пойдемте сейчас же.