Книга Аквариум (сборник) - Евгений Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со странным каким-то чувством узнавал он его. Будто отец жив и не прошло уже столько лет. Они тогда еще оба долго смеялись после отцовского рассказа, а потом отец вдруг погрустнел и задумался о чем-то. Этот момент он помнил почему-то особенно отчетливо. Отец смолкает и невидяще смотрит перед собой, сгорбившись, положив подбородок на упертые в колени руки.
Теперь же Н. вдруг приходит в голову, что, возможно, отец хотел рассказать ему что-то совсем другое, чем-то поделиться, важным, для чего, собственно, и заглянул к нему: чаю не хочешь? И почему-то не рассказал. Все опять свелось к никчемному анекдоту про знакомого, учившего во сне английский.
А отец? О чем он думал по ночам, когда просыпался?
Н. внимательно вслушивается в отцовский голос, такой далекий и в то же время такой близкий, словно он не там, в этом шуршании-шелесте узкой коричневой пленки, а в нем самом, внутри него. На пленке даже различимо дыхание отца, легкое покашливанье (наверно, только что выкурил тайно от матери папиросу), а смеется отец совсем молодо, фыркает, закатывается самозабвенно. И сын в ответ тоже не может удержаться, тоже хохочет, хотя тогда его волновала только техническая сторона – как запишется, будет ли хорошо слышно.
А как будет по-английски «я рад тебя видеть»?
Отец неуверенно повторяет: «Ай эм глэд ту си ю». И они снова смеются – неизвестно чему. Пленка шуршит, запись вот-вот кончится. Жаль! Ему хочется, чтобы она длилась и длилась. Когда та кончается, в его душе словно что-то обрывается. Он перематывает пленку назад и снова включает воспроизведение.
Кажется, отец еще не все досказал, самое главное так и не прозвучало, зачем он, собственно, и заглянул тогда в его комнату. И заглядывал в другие разы. Хотел, но не решался. И потом, после очередной незначительной истории, после какого-нибудь анекдота, задумывался, глаза грустнели.
Странно, не мог он вспомнить почти ни одной истории, рассказанной отцом. Не исключено, по той же самой причине, по какой совершенно не запоминал анекдотов. Некоторые просто напичканы ими, на любой случай жизни. И отец тоже помнил немало. А вот ему не удавалось, даже если и хотел, если анекдот нравился. И рассказывать тоже не получалось. Начинал и не мог закончить. А если все-таки вспоминал, то это уже не имело никакого значения – вся соль терялась.
Впрочем, одну или две отцовские истории он все-таки помнил. Запали ему еще с детства. Одна имела романтический характер и демонстрировала отцовскую стойкость. Детский дом, притеснения, поборы более сильных… Дело обычное: мальчишка не из беспризорников – из интеллигентной семьи (мать после смерти мужа не справлялась с тремя детьми, а он был старшим). И вот однажды отец не выдержал и сбежал, его вернули, он опять сбежал и снова был водворен обратно. В какое-то мгновение терпение его лопнуло. В очередной раз, когда один из самых отпетых потребовал за обедом его пайку, отец встал с миской, подошел к недругу и вылил борщ (или что?) тому на голову.
Так, во всяком случае, рисовалось.
Ах, как Н. любил этот финал (был ли то и вправду финал?), с какой страстью ждал окончания этой незамысловатой, будто из какого-то фильма истории! Сколько раз просил, выклянчивал отца рассказать ее снова.
С такой яркостью он представлял это, будто и впрямь в кино: отец (тощий узколицый паренек, как на одной из старых пожелтевших фотографий) поднимается и направляется к обидчику. Он идет очень медленно, с чуть опущенной головой, держа перед грудью алюминиевую миску с плещущейся в ней свекольно-бурой жидкостью, шаг за шагом он приближается к ничего не подозревающему, нагло ухмыляющемуся хмырю. Ну да, тот самодовольно улыбается, расплывшееся серое лицо, ощеренный рот, низкий выпуклый лоб… А через минуту по этому лбу, по щекам, по коротко стриженному затылку стекают свекольного цвета струйки, капают на одежду, лохмотья капусты на оттопыренных ушах…
Вот оно, торжество справедливости!
Восторг!
Пленка крутится, шелестит, похрустывает, старый изношенный механизм поскрипывает… Отец снова и снова рассказывает про знакомого, пытавшегося изучать английский. Н. видит все как бы со стороны: вот они сидят, он за столом, на котором магнитофон и соединенный с ним шнуром белый микрофон, отец на кровати, сложив на коленях руки, в красной фланелевой рубашке. Они хохочут, все азартней, все безудержней, только еще больше заводя друг друга своим смехом, почти беспричинным… Ну да, им весело, отец рад, что так удачно заглянул к нему в комнату, у них есть возможность хоть немного пообщаться, побыть вместе.
Теперь уже ничего не узнать от отца, чья жизнь была не в пример его полной всяких передряг. Вот только про серьезное тот почему-то почти никогда не рассказывал – ни про детский дом, ни про Ленские прииски, где он несколько лет шоферил после техникума и где заработал себе язву желудка, ни про войну, на которой был контужен, лежал в госпитале, да и про многое другое.
Или все-таки рассказывал, а он просто не слышал? Все это было очень далеко и вроде как ни к чему. Отец что-то говорил, а он думал о своем, пока тот не замолкал и не уходил к себе. Или наоборот: сын приходил, подсаживался, когда отец в кресле читал газету (о, эти вечные газеты, кипой наваленные на журнальном столике!) или смотрел новости по «ящику». Даже иногда обижался: мог бы и отвлечься, поинтересоваться, как у него дела…
Хотя чего уж? Они были рядом, а когда люди постоянно рядом, то что, собственно, нового и интересного они могут сказать друг другу? Быть рядом – это ведь само по себе…
Впрочем, какие-то обрывки отцовских рассказов все-таки всплывают в памяти: клочья человеческой плоти на сучьях деревьев после взрыва упавшей неподалеку бомбы; привезенный с фронта трофейный дамский пистолетик, выброшенный потом в Москву-реку, еще что-то… Но все заслоняет эпизод с борщом, а потом и этот почти анекдот про английский, который прокручивается уже раз десятый подряд.
Он вслушивается в отцовский чуть хрипловатый тихий голос, ждет, что вот-вот история про знакомого кончится и начнется другое, серьезное, важное, то самое, отчего вдруг грустнело и замыкалось отцовское лицо (только что ведь смеялись). Или казалось, что грустнело? Как теперь узнаешь?
Отец, кое о чем хочу спросить тебя: отчего ты вдруг погрустнел? И что ты все-таки хотел сказать? И о чем думал, когда просыпался посреди ночи?
Крутись бобина, шурши пленка, скрипи механизм, ну давай же, давай!.. Можно подумать, что на оставшейся большей части, совершенно пустой, ни звука, ни треска, кромешное молчание, только шелест, только шуршание, есть еще что-то и он наконец – ну же! – услышит.
Как же она читала этот монолог! Так нельзя было читать, ни в коем случае! На последней репетиции все было иначе, гораздо лучше. И комично и трогательно одновременно, он был приятно удивлен, что она так верно его поняла. Актриса Божьей милостью, эта Комиссаржевская, жаль, что раньше не был знаком с ней, а то все какие-то посредственности – яворские, мизиновы, озеровы… Типичные нины заречные, которых тянуло к нему как магнитом, да и, что говорить, он ведь тоже не был к ним равнодушен.