Книга В поисках окончательного мужчины - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Людмила Васильевна снова зацепилась за щель. Ее ребеночка украл Сорока. Мальчика, похожего на контуженного мужчину, но совершенно не контуженного, совершенно! Такого, какого она намечтала, когда шла замуж, как на подвиг. Когда целью виделось исправление изъяна в природе и восстановление справедливости к несчастному лейтенанту, от которого в институте бегали все девчонки. А она не убежала. «Мой муж в сраженьях изувечен» – это же так прекрасно и благородно. Она ведь даже купила себе малиновый берет. Ах, Боже мой! Почему, почему в эти моменты у него всегда появлялся спазм на лице, который превращал ее тело в камень-булыжник! И она начинала биться в его руках, и с этим ни-че-го – ничего! – нельзя было сделать.
Панин чувствовал, как меняется в хрупком теле его жены положение души. Вот сейчас было вполне хорошо, и вдруг опять и снова она вытянулась так, как и представить невозможно, и ему кажется, что душа ее выходит горлом, что она не может, не хочет находиться в своем теле, и Панин целует трепещущее горло и просит душу: «Не уходи. Я тебя прошу – не уходи!»
Сорока стоял и смотрел на маленькую звездочку на небе. Она занимала его. Занимала непонятностью сущего. К примеру. Есть она, звездочка, или ее давно нет? А есть ее свет, который пока, сволочь, дошкандыбает, доковыляет до Сороки, но принесет ему уже сплошную брехню о небе. Скажет ему: «Сорока! Привет тебе от звезды!» А звезды-то – тю-тю… Хорошо, что Сорока это понимает. А не понимай?! Он бы, дурак, послал ответный сигнал. «Я, Сорока, стою посреди улицы и шлю тебе привет». Пока бы послание ехало на малой скорости, его, Сороку, уже бы похоронили, отгуляли на его поминках, поставили памятник со звездой (пятиконечной в смысле), потом памятник свергли бы, на месте кладбища построили бы стадион, потом стадион зарос бы, и посередке вырыли бы котлован для большого дома, ковшом бы зацепили берцовую кость Сороки, отложили бы в сторону как нечто, возможно, положили бы на стеклянную полку с этикеткой «Кость неизвестного строителя коммунизма»… Пришли бы на землю марсиане, порушили бы все к чертовой матери, кость увезли бы с собой, положили бы в свой музей, что-то там под ней написали, сами же собой заселили нашу землю, приспособились, размножились, на этой улице жил бы какой-нибудь зелененький и кислый, и вот только в этот момент и пришел бы звезде от Сороки теплый привет. И она, вежливая, села бы писать ему письмо. А он уже не он, а берцовая кость, которой письма не нужны, потому что пришли на Марс сатуриане и размолотили кость в порошок… Как гадость…
Нет, сказал Сорока, мир должен быть устроен иначе, потому что если так, то пошел он тогда к черту… Мир…
– Пошел он к черту, – сказал Сорока Шпрехту, с которым не соскучишься: он сегодня вышел погулять в подрезанных чесанках.
– Кто? – спросил Шпрехт. – Панин? Вы зря, Сорока, так против него имеете… Зря…
– При чем тут Панин? – разозлился Сорока. – Я про другое… Про общий вопрос.
– Уже поздно, – печально сказал Шпрехт. – Общее уже не понять. Оно, Сорока, от нас не зависит. Я думаю, и мелкое все больше само по себе и тоже от нас не зависит… Ноготь растет в мякоть, хоть ты тресни. Получается, и он тебя сильней, а ты его паришь, солидолом мажешь, а он тебя, извиняюсь, посылает на х…!
Сорока испытал чувство глубокого удовлетворения. Вот конкретный случай мысли двух людей: он, Сорока, идет от Звезды, а Шпрехт от Ногтя. Никто специально не подстраивал, а все проявилось. Хотя Варвара, жена Шпрехта-Шпекова, – бывало, и не раз, – грубо намекала, что он, Сорока, темный и необразованный, семилетка и весь багаж, а за плечами у ее мужа горный институт.
Ноготь же все проявил. Смотрите, сказал ноготь, у кого что в голове.
– Ты бы еще и кожух надел, – с удовлетворением сказал Сорока Шпрехту. – Самое ведь время! Лето…
– Распух до неузнаваемости, – пожаловался Шпрехт. – Варя умела срезать как надо. А сейчас у нее руки слабые совсем. Да и ноги тоже. Не выдерживают минуты стояния… Сразу заваливается. И сердится на меня. Вот горе!
– Вон идет твой Панин! – сказал Сорока. – Опаздываешь, сосед, на конференцию, опаздываешь…
– Людочка плоха, – ответил Панин. – Опять сбилась с памяти.
– Мяукает? – сочувственно спросил Сорока.
– Да нет же! Вас вспоминает… Помните, как она чуть не упала, а вы подхватили ребенка?..
– Это было, – ответил Сорока. – Очень она была малокровная, очень… Надо было только что убитую, живую кровь пить, а ты умничал… Говорил, что я варвар. Думаешь, не помню?..
– Ну, в общем-то, варварство, конечно, – ответил Панин. – Что мы, вампиры? Но, скажу вам, если бы сейчас сказали – надо… Дал бы… Все бы дал, все…
– Бабку бы ей… Чтоб пошептала, – сказал Шпрехт. – Раньше это умели…
– Нет, Шпрехт, – ответил Сорока, – твой ум ниже нормы. Такое сказать, бабку!
– Я бы и на бабку согласился, – вздохнул Панин. – На все согласился бы. Да и вы, думаю, тоже, – это он сказал Сороке.
И сбил того с легкого опьянения чувством превосходства, ибо не мог Сорока не согласиться с Паниным. Пошел бы и к бабке, и к дедке, и к черту в ступе. Даже зная, что все пустой номер.
– Эй, Панин! – сказал он. – Разве ж нет!
Шпрехт вынул ноги из чесанок и зарылся ими в землю.
– И-и-иии, – вышло из него горлом наслаждение, – и-и-иии…
– Вы осторожней, внесете инфекцию, вы же ковыряли ноготь, – сказал Панин.
– Вот именно, – добавил Сорока. – Тебе сейчас заражение самое то…
– Айне, цвай, драй, фир, фюнф, зекс, зибен, ахт, нойн, цен… А потом эльф, цвельф и концы… И что тут можно сделать, если мне написано умереть от заражения крови? – философски ответил Шпрехт.
– Не совать лапу с нарывом в землю! – закричал Сорока. – Дураку ума! У него за плечами горный институт! Горный институт! – Сорока голосом передразнил Варю, и очень похоже.
– Институт тут ни при чем, – сказал Панин. – Но ногу лучше будет продезинфицировать в марганцовке.
– Найн! – звонко закричал Шпрехт. – Найн! У нее под подушкой пепельница, чтоб меня убить. Так я умру сам! Не буду я ее затруднять. Ей нужны силы, пусть побережет. Она будет плакать, вы увидите, будет! Она поймет, как я ее любил, а она меня не любила, нет! Я ей просто достался по жизни. Она любила того… первого… А я оперированный насквозь. На животе нет живого места.
– Нет, Варя любит вас и всегда любила, – тихо сказал Панин. – Она мне сама об этом сказала. Я не спрашивал.
Но Шпрехт как не слышал. Зарываясь все глубже больной ногой в пыль и грязь, он кричал громко и, как ни странно, радостно. Наверное, так по обыкновенной птичьей дури орал буревестник, а молодой, сильно увлеченный ассоциациями литератор присел на выброшенный на берег топляк и вообразил себе невесть что. Шпрехт же кричал и кричал на публику, и ему было неважно, что публика не запоминает и не записывает за ним.
Но и это еще была не вся правда жизни. А правда была минутой позже. И Шпрехт ее точно рассчитал – в тот день ветер был не из Африки. Ветер был нордический, с холодком. Раздался звон стекла, и голос Вари прозвучал в разбитое окно спокойно, ласково и как бы рядом…