Книга Игра на разных барабанах - Ольга Токарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почти никогда там не сидели одни и те же люди. Кто-то присоединялся, кто-то уходил. Отблески огня, горящего в железной бочке, меняли черты лица. Менялись и барабаны. Больше всего мне нравился старый потертый роммельпот — так он назывался. Это был высокий, преисполненный достоинства барабан с отверстием в мембране, через которое был протянут шнур, — роммельпот говорил, исповедовался часами, завывал и пел. Это он здесь царил, а не тот большой турецкий барабан, который приносили двое мальчишек и по которому ударяли потом с одной и другой стороны мягкими колотушками. К роммельпоту выстраивалась очередь, все хотели забыться в этом ритмичном трении, чувственном и хриплом; к утру уже немели руки, и пот заливал глаза, тело слабело, но будто никак не могло насытиться. Этот голод никогда не отступал.
Одна красивая чернокожая девушка приносила индийский дамару с двумя шариками, привязанными ремешками с двух сторон; когда вертишь в руке барабан, шарики ударяют по туго натянутым мембранам, создавая неспокойный, нервный ритм, будто предзнаменование грома, который вот-вот грянет, который уже стоит за горизонтом, уже вскипает и через мгновение обрушится с грохотом на наши тела, как град. Девушка пускала дамару по кругу — всем хотелось стать предвестниками очищающего катаклизма. Маленький тибетский барабанчик, похожий на трещотку, тоже предостерегал и будоражил. Его монотонное пощелкивание было подобно скорбному псалму, жалобе. Всегда приходил кто-нибудь не совсем трезвый, хватался с налету за тамбурин, самый безопасный и знакомый инструмент. Ему это позволялось. Пусть уж у него будет ощущение, что он вернулся в детский сад. Он долбил кулаком по мембране так, что бренчали жестяные тарелочки, пока этот металлический звук не становился нестерпимым. А когда пьяный тамбурин приводил нас в сознание, к нему, конечно, присоединялся малый барабан, его армейский родственник, и нависала угроза: военный барабан говорил, что приближающийся гром — кульминационный момент битвы, которую надо начинать каждый день заново и которой избежать не удастся. Поднимался невыносимый шум, и тогда вступали все остальные: африканский дундун — хрипящий, имитирующий человеческую речь «говорящий» барабан, тимпан, на котором играли только женщины, многочисленные парные нагары, одиночные барабаны, которые мастерили дома из чего попало, детские барабаны, купленные в магазине игрушек, а также изысканные экзотичные мую в форме рыбы. И только тогда рождалась настоящая симфония свершения — ритмы накладывались друг на друга, резонировали, отставали. Размыкали циклы, нарушали их стройность, чтобы тут же упорядочить и снова замкнуть. Каждый из нас превращался в собственное дрожащее, беспокойное движение и вбирал ритм извне, как нечто более важное, чем жалкий писк нашего «я». Ритм прокатывался по нам, разрушал нас, готовя к приближению грозы. А когда она приходила, мы подчинялись ей, как потокам дождя, — недоверчиво, зажмурив глаза.
Потом все замирало. Оставался лишь негромкий звук детского барабанчика, который распределял время симметрично, как часы, — тик-так, тик-так. Ритм создавал время с самого начала. И так происходило несколько раз за ночь. Музыка набирала силу и затихала. Под утро оставался лишь кто-то один, кто, как караульный, следил, чтобы барабанный бой не прекращался.
Это было единственное, что происходило со мной в городе постоянно. Быть может, именно благодаря барабанному бою город еще кое-как сохранял форму, хотя сам он, конечно, не ведал, кому этим обязан.
Мы с Карен подружились, я все меньше времени проводила за своими бумагами и теперь почти ежедневно спускалась к сквотам, к ее кибитке. Мы вместе смотрели телевизор, я занималась ее ребенком, когда она уходила. Я повязывала на бедра платок и заходила в другие повозки, присаживалась на старые диваны и молча смотрела с хозяевами телевизор. У них было шесть телевизоров (один стоял на улице, под деревом, от дождя его защищал большой черный зонт, вбитый в землю), которые всегда показывали разные программы. Поэтому, переходя от одного к другому, можно было видеть целый мир. Войны, пластические операции на Бермудах, дикие звери в саванне, человеческий секс, военные парады в Северной Корее, бесконечные показы мод. Меня часто принимали за Карен, особенно когда при мне был ее ребенок. Я не противилась. Мы обе просиживали послеобеденные часы на лавке в Собачьем Парке и разглядывали женщин в чадрах, закутанных с головы до ног, или бородатых старцев в вязаных шапочках.
Ты умеешь не думать? — спросила она меня однажды. Конечно, — ответила я. Я сидела, откинувшись на спинку скамейки, уставившись на мысы туфель, и погружалась в гущу собственных мыслей: одни были упитанные и упругие, другие слабые и нестойкие, они сплетались в цепочки и почковались, переходили одна в другую, заворачивались под конец как крендель, как черные лакричные леденцы, а потом, полные дрейфующих вверх пузырьков, превращались в желе. Мы — обманчивый поток образов, повторяла Карина с каким-то упоением, особенно когда ей удавалось подкинуть кому-нибудь ребенка и спокойно закурить косячок. Нет никаких постоянных, фиксированных точек, нет направлений, есть только непрерывное перемещение, возникновение и немедленное исчезновение. Поэтому, если совершить путешествие внутрь каждого момента, окажется: то, что мы считаем основополагающими кирпичиками существования, — пустое место между «уже было» и «только еще будет». Мир состоит из пустоты, и, увы, нет слов, чтобы это выразить. А то, что нам кажется реальным, в том числе и мы сами, — ее минутный пароксизм, нарушение совершенства небытия. И что? — допытывалась я, поскольку Карина имела обыкновение надолго умолкать, глубоко затягиваясь и красивыми колечками выпуская дым. Ничего, отзывалась она погодя. Единственное, что нам остается, — вести себя так, будто все это действительно существует, так, как хочется нашему в равной мере нереальному и не привыкшему к небытию телу. Жить так, будто истинно то, что мы минуту назад подвергли сомнению. Подчиняться чувствам и тому, что они говорят. Относиться к этому как к непререкаемым законам. Как к философским эталонам из Севра под Парижем[35]. Каждое утро смахивать небытие с век и погружаться в бурлящий поток иллюзий. Позволять ему себя увлечь и становиться цветным миражом. Но помнить правду.
Я посмотрела на свои ладони.
Сперва я купила шапку с прикрепленными к ней черными косичками. Радужки мои потемнели. В первый раз примерив шапочку перед зеркалом, я увидела, как во мне появилось что-то девчоночье. Надела в придачу к ней широкие штаны, держащиеся на бедрах, тяжелые ботинки и поехала на велосипеде в изменчивый город. И действительно, я была похожим на девчонку существом, ведь такой меня видели другие. Именно такой я отражалась в лицах других людей и чем дальше, тем острее такой себя и ощущала. Я больше не курила, меня перестали занимать бумаги на столе и важные графы в блокноте. Меня тянуло в насиженные места, где гремела музыка, куда набивались мне подобные — тусы перед дискотекой, в парке на берегу городского озера, в интернет-кафешках, где я с упоением открывала странички о моде и Бритни Спирс. Мой голос стал более высоким, писклявым, кожа более гладкой, легче впитывающей запахи ветра и воды. Я встречала других таких, как я, и проводила с ними безоблачные, легкомысленные часы за болтовней. Договаривалась на следующий вечер, не будучи никогда уверенной, что приду.