Книга Ночи становятся короче - Геза Мольнар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«До чего додумался этот Пулаи! — мелькнуло у меня в голове. — Перед таким человеком не грех и на колени встать».
Это толстая общая тетрадь, в которой давались точные характеристики нашим ребятам. Думаю, она была не единственной.
Читаю запись на последней странице.
«Не летать мне теперь больше никогда. Зло берет, но не на ту неполадку, которая сделала самолет неуправляемым. Зло на самого себя. И нужно же мне было врезаться в этот сарай с прессованными тюками сена, которое самортизировало удар самолета…»
Я невольно вспомнил слова вдовы Пулаи о том, что муж ее не мог жить без полетов и потому умер. Как хорошо, что она хранит в своем сейфе все, что осталось от Пулаи.
«…Я совершил грубую ошибку. Каждый человек может ошибаться, но такая ошибка непростительна. Я пришел к заключению, что у Шагоди неверное понимание верности. Он — человек-машина, которая действует не по тем импульсам, которые получает извне. Не знаю почему, но у него не все в порядке с понятием «верность». С тех пор как я ушел из авиации и поневоле заделался «частником», я перестал для него существовать. Катя старается его оправдать, но все это нисколько не утешает, так как не более и не менее чем болтовня. Бывают в жизни человека и бо́льшие разочарования… Напрасно я пытаюсь отговорить Катю…»
И чуть дальше:
«Мои ученики забыли меня. Я сам виноват в том, что придаю такое значение понятию «верность». Единственный человек, который радует и утешает меня, — это Моравец. Он по нескольку часов подряд просиживает возле меня, «частника», бывшего капитана венгерской Народной армии, летчика-истребителя первого класса. Мы пьем вино, разговариваем. Он не говорит о Кате, но я знаю, что он любит ее. Я ничего не говорю ему, боюсь вмешиваться в чужую жизнь. Старею я, старею. Но ничего. Я же мужчина».
Я закрываю тетрадь, и мне становится стыдно, что я ни разу не навестил Пулаи после окончания училища.
8
Как-то, направляясь в Будапешт, я взял с собой и Марту, чтобы она могла навестить отца. Врачи ничего определенного не говорили. Предполагали тромбоз мозга. Половину лица у него перекосило, рот съехал вниз, а один глаз был парализован.
Правда, состояние его с каждой неделей улучшалось, и все уже надеялись, что тромб рассосется.
Однако этого не произошло. Более того, состояние больного вдруг резко ухудшилось. Он стал плохо соображать, все путал, а временами, напротив, рассуждал вполне здраво, например, о политике маодзедуновского правительства, которое завело народ в такое бедственное положение.
— Сытый голодного не разумеет, — говорил мой тесть в минуты просветления. — Вот им сейчас и понадобилась Сибирь с ее неимоверными богатствами. Но русские, разумеется, не дураки, чтобы отдать ее им. Каждый народ должен идти своим путем. Так как… как бы это сказать…
По выражению лица тестя я видел, что он потерял нить разговора и стал смотреть прямо перед собой. Марта начала гладить ему руку, говоря:
— Хорошо, папа, хорошо, поспи немного. Отдохни.
— Я не какой-нибудь… медведь, который ударился в зимнюю спячку… Ведь сейчас еще утро…
Мы с Мартой переглянулись: за окном было темно. Некоторое время мы сидели молча. Первым нарушил молчание дядюшка Берци:
— Еще недавно Гитлер разграбил многие страны, а что из этого получилось? Да и что дают эти скачки?.. Большой скачок, а потом все лопнуло… Таким путем вперед не продвинешься… — И, посмотрев на дверь, тесть произнес: — Обед, что ли, приносили бы скорее…
Ночевали мы у тещи. Утром я сказал Марте, что мне нужно заехать в министерство. А на прошлой неделе я заехал к вдове Пулаи, где мне отрегулировали тормоза. Я отдал ей тетрадь, которую она мне давала почитать, и от нее позвонил Кате. Я думал, что она самым решительным образом отклонит мое предложение встретиться, но, к моему огромному удивлению, она согласилась встретиться со мной на квартире ее матери. Встреча должна была состояться в этот же день.
Это была оригинальная квартира неподалеку от Цепного моста, с видом на королевский дворец. В гостиной на стенах, завешанных восточными коврами, красовались старинные сабли, щиты. В комнате стояли вращающиеся кожаные кресла на никелевых подставках.
На Кате было узкое трикотажное платье. На ногах — югославские мокасины.
— Подожди, я поставлю кофе, — сказала Катя и вышла, оставив меня одного.
Я подошел к стене и снял с ковра старинную кривую саблю. Вытащив саблю из ножен, увидел, что лезвие ее было безукоризненно блестящим. На лезвии была непонятная надпись на арабском языке. Возможно, это было изречение из корана. И сама сабля, и эфес, и ножны — все было сделано с большим вкусом.
— Эту саблю папе подарил в Румынии один видный политический деятель, — вдруг услышал я за спиной Катин голос. — Папа любил такие вещи. Еще он любил музыку Бартока и фольклор…
Катя села в кресло, закинув ногу на ногу, и сказала:
— Сейчас принесу кофе. Садись, Пишта.
А я все стоял, держа саблю в руке.
— В школе я не любила венгерский язык, математику, да и вообще неохотно училась. Да и что у людей остается в памяти от школьных истин? Пичкали, пичкали, а прошло время — и ничего не осталось.
— Очень интересны народные сказки. Это все равно что литература. Более того, они интереснее любого художественного произведения: прежде чем они дошли до нас, над ними трудилось большое количество людей.
— Ну и что? Это интересно. Любопытно, если хочешь. У каждого свое хобби. Но меня это не интересует.
Повесив саблю на место, я сел в кресло напротив Кати.
— Ты, наверное, думаешь, что в гибели Пети виновна я? А ты хочешь стать тем самым ангелом, который отомстит мне за него?
Я смотрел на Катю с удивлением. Это была совсем другая Катя. Злость, страдания, гордость — все это сильно изменило ее лицо. Она сразу как-то постарела, а в глазах появились злые огоньки. Она встала, подошла к окну и некоторое время молча смотрела на воды Дуная. Руки она засунула в карманы платья, отчего спина у нее сгорбилась еще больше.
Я повернулся на кресле и стал смотреть на женщину, стоящую у окна. Видел громадину королевского дворца на горе.
— Ничего я не думаю и не гадаю. Петя был моим другом, и я, естественно, никак не могу сжиться с мыслью, что его уже нет в