Книга Мартовские дни 1917 года - Сергей Петрович Мельгунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нельзя не отметить одной черты. В постановке Родзянко еще не существовало дилеммы в качестве категорического императива: говорилось лишь, что грозное требование отречения… становится определенным требованием199. На фронте сомнения были разрешены в пользу этого императива, ибо надлежало положить конец колебаниям – требовалась определенность. Можно допустить, что это произошло почти бессознательно для верховного командования: по крайней мере, Алексеев через несколько дней на представленной ему записи беседы английского ген. Вильямса с вдовствующей императрицей в Могилеве, где упоминалось, что Царь отрекся от престола по настояниям ген. Рузского, сделал пометку: «Вопрос этот в Петербурге был решен уже I/III, 2-го Милюков уже говорил об этом в своей речи».
В 91/2 час. утра Рузский делал доклад верховному повелителю. Запись Вильчковского, проводящего определенную тенденцию реабилитации Рузского в глазах эмигрантских монархистов и пытающегося всю инициативу отречения отнести за счет Алексеева (запись явно иногда не точная и спутывающая разные моменты), дает такие подробности: «Ген. Рузский спокойно, “стиснув зубы”, как он говорил, но страшно волнуясь в душе, положил перед Государем ленту своего разговора. Государь молча, внимательно все прочел. Встал с кресла и отошел к окну вагона… Наступили минуты ужасной тишины. Государь вернулся к столу… и стал говорить спокойно о возможности отречения. Он опять вспомнил, что его убеждение твердо, что он рожден для несчастья, что он приносит несчастье России; сказал, что он ясно сознавал вчера еще вечером, что никакой манифест не поможет. “Если надо, чтобы я отошел в сторону для блага России, я готов на это, – сказал Государь, – но я опасаюсь, что народ этого не поймет. Мне не простят старообрядцы, что я изменил своей клятве в день священного коронования; меня обвинят казаки, что я бросил фронт…” Рузский высказал еще свою надежду, что манифест все успокоит, и просил обождать совета и мнения ген. Алексеева, хотя не скрыл, что, судя по словам ген. Лукомского, видимо, в Ставке склоняются к мнению о необходимости отречения. В это время подали срочно дошедшую телеграмму Алексеева (циркулярную – обращение к главнокомандующим). Рузский, бледный, прочел вслух ее содержание. “Что же вы думаете, Н.В.?” – спросил Государь. – “Вопрос так важен и так ужасен, что я прошу разрешения В.В. обдумать эту депешу раньше, чем отвечать… посмотрим, что скажут главнокомандующие остальных фронтов. Тогда выяснится вся обстановка”. Государь… сказав: “Да, и мне надо подумать”, – отпустил его до завтрака».
По записи Андр. Вл.: «Государь внимательно читал, но ничего не отвечал». Как будто это более соответствует утренней обстановке после длительной ночной беседы. «Я еще спросил, – записывает Андр. Вл., – откуда могла имп. Мария Фед. рассказывать знакомым, со слов Государя, что во время разговора в Пскове он, Рузский, стукнул кулаком по столу и сказал: “Ну, решайтесь же, наконец”, – разговор шел об отречении. Рузский мне ответил: “Я не знаю, кто мог это выдумать, ибо ничего подобного никогда не было. Вероятнее всего, это Воейков наврал после того, что я с ним резко говорил”».
Вновь был вызван Рузский к Царю в 2 часа дня. Он просил разрешения привести с собой ген. Данилова и ген. Савича (гл. нач. снаб. фронта), ибо, как он сказал «прямо» Царю: «В. В., я чувствую, что Вы мне не доверяете… Пусть они оба изложат свое личное мнение» (по записи Андр. Вл.). Сначала Рузский доложил все полученные за последние часы сведения. «Когда очередь дошла до телеграммы ген. Алексеева с заключениями главнокомандующих (передана была в 2 ч. 30 м.), – рассказывает уже Данилов, – то ген. Рузский положил телеграфные ленты на стол перед Государем и просил прочесть их лично». Вел. кн. Ник. Ник. «коленопреклоненно» молил спасти Россию и наследника: «Осенив себя крестным знамением, передайте ему Ваше наследие. Другого выхода нет…» Брусилов, исходя из своей преданности и любви к родине и царскому престолу, считал, что отказ от престола «единственный исход». Эверт, отмечая, что «средств прекратить революцию в столицах нет никаких» («на армию при настоящем ее составе рассчитывать при подавлении беспорядков нельзя»), умолял, как «безгранично преданный… верноподданный», принять решение, согласованное с заявлением председателя Думы, как «единственно, видимо, способное прекратить революцию и спасти Россию от ужасов анархии». Докладывая приведенные телеграммы, Алексеев, с своей стороны, умолял «безотлагательно принять решение, которое Господь Бог внушит Вам… Промедление грозит гибелью России. Пока армию удается спасти от проникновения болезни, охватившей Петроград, Москву, Кронштадт и другие города. Но ручаться за дальнейшее сохранение военной дисциплины нельзя. Прикосновение же армии к делу внутренней политики будет знаменовать неизбежный конец войны, позор России, развал ее. В. И. В. горячо любите родину и ради ее целости, независимости, ради достижения победы соизволите принять решение, которое может дать мирный и благополучный исход из создавшегося, более чем тяжелого, положения… Ожидаю повелений». Лишь телеграмма ген. Сахарова, пришедшая из Ясс с опозданием на час и доложенная особо, была составлена в иных тонах. Не совсем соответственно тому, что главнокомандующий румынским фронтом говорил по юзу Лукомскому, все же Сахаров приходил к тем же заключениям: генерал возмущался «преступным и возмутительным ответом председателя Гос. Думы на высокомилостивое решение Государя Императора даровать стране ответственное министерство». «Горячая любовь моя к Е. В., – говорил Сахаров, – не допускает души моей мириться с возможностью осуществления гнусного предложения, переданного Вам председателем Думы. Я уверен, что не русский народ, никогда не касавшийся Царя своего, задумал это злодейство, а разбойническая кучка людей, именуемая Гос. Думой, предательски воспользовалась удобной минутой для проведения своих преступных целей. Я уверен, что армии фронта непоколебимо стали бы за своего державного вождя, если