Книга Розка (сборник) - Елена Стяжкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти карты невозможно было побить. Никому, нигде и ничем. Ничем, кроме попадания в ту же колоду. И пока я мучительно договаривалась с Дедом Морозом – про других добрых волшебников у меня тогда не было никакой информации и сейчас, если честно, ее тоже мало – пока заключала с ним сделку на тему «если будет «четверка», то пусть собьет меня лучше машина, а если будет «три» пусть я провалюсь под землю и никогда не дойду до дома», Рита уже обо всем догадалась и все придумала. Это оказалось совсем не сложным и всегда срабатывало как акт всеобщей капитуляции. Когда бежать было уже точно некуда, когда спина ее касалась стенки – высоченной стены до самого неба – она начинала тихонько подвывать, кривить губы так, что уголки их опускались почти до колен, иногда, скорее всего от настоящего страха, ей удавалось заплакать навзрыд… Но главное, главное было в том, что она начинала без остановки повторять одну и ту же фразу: «Я больше не буду, никогда не буду, я больше не буду, никогда не буду…» В школе она тоже проделывала этот фокус, но учителя не давали ей нырнуть в спасительную пропасть и требовали «закончить предложение»: «Больше не будешь что…?» Рита терялась, потому что дома эта магическая фраза была убедительна и хороша сама по себе, без всяких уточнений.
«Я больше не буду…» – и ураган сразу затихал, над морем слез и крика расчищалось голубое, как Ритины глаза, небо. И не ветер, а ветерок мягко дул на пенку на молоке, кашу, разбитую чашку, запачканное платье. Все становилось милым, приемлемым, обычным. Мылась посуда, кряхтел телевизор, воюющие стороны расходились – кто в кресло, подремать, кто на работу, кто на рынок. Ценой этой идиллии было Ритино обещание никогда больше не быть.
Кстати, она всегда его выполняла. Сколько раз дала, столько и выполнила. Потом всю жизнь она легко, не задумываясь, растворялась в своих ухажерах, меняя мясо на траву и обратно, меняя цвета одежды, длину волос, манеру говорить, спать и сидеть на стуле. Она сливалась с начальством, радостно подхватывая за ними пошлые сентенции об устройстве мира, бизнеса, космоса, теряя в этом слиянии чувство и даже здравый смысл. Рита в один момент могла разложиться на атомы и собраться в любой, какой угодно новой последовательности, потому что «я больше никогда не буду» все-таки, Марк, было о честности, а не о хитрости.
И теперь, когда Риты не стало, я ощущаю грусть и нехватку. Ее умение прикидываться было совершенно феноменальным. Но кроме грусти и нехватки еще я почему-то чувствую облегчение. Не знаю, хорошо это или плохо.
* * *
Я пишу мужу письмо про Аристотеля. «Он нуждается в воде. Если ты забудешь, он погибнет. Он пьет «Моршинскую», пол-литра будет достаточно. Прошу тебя, сделай это, иначе мы его потеряем». – «Может, заказать для него «Эвиан», не будем мелочиться ради святого?» – отвечает муж.
Не будем, конечно, не будем. Но «Эвиан» – это слишком.
Там, дома, куда я никак не могу вернуться, у меня было много цветов. Я покупала им красивые разношерстные, если, конечно, у них может быть шерсть, горшки. Не в стиль квартиры, а в характер. Кому-то из моих цветов нравилась лаконичная глина, кто-то настаивал на ярко-желтых кашпо, некоторые аскеты предпочитали прозаический пластик. Себе дороже было бы с ними спорить.
Лилия умерла первой, потом погиб кактус и его друг «декабрист», чуть позже замерз и выпал из горшка лимонник. Они не так чтобы сильно скучали по мне. Просто когда ударной волной выбило окна, им стало очень страшно. Они умерли от отчаяния. Не все, была жива и даже цвела китайская роза, угрюмая неразговорчивая орхидея тоже собиралась меня дождаться. Монстера еще, крепкий орешек – «тещин язык», хрупкое дерево бонсай… Я их бросила, но они меня – нет.
Аристотель, купленный в Киеве, был, наверное, актом предательства. Мне надо было научиться достойной скорби и больше никогда не заводить цветов. Во всяком случае до тех пор, пока те – еще есть, пока те – ждут меня дома. Но он случился, этот нелепый Аристотель, настоящее имя которого я так и не прочитала в его паспорте. Он случился, и ему уже совсем не досталось любви, зато присказок: «я познакомлю тебя с орхидеей, вы понравитесь друг другу» он наелся или напился с лихвой.
Он – последыш, заменитель, копия, иллюзия. Но я вижу себя – с ним, с Аристотелем под мышкой, с чемоданом еще – вижу себя, стоящей на пороге квартиры, в которую…
Этих слов нет. Не получается. Ни запаха, ни звука – ровно ничего. В нем взрывы яростного стыда, видимые только под микроскопом плоские клетки горя, голоса, которые монотонно шепчут: «люди теряют людей, детей, твои цветы – это такая пошлость». Пошлость. Плоскость. Молчание. Бегство.
В той точке, где меня уже нет, появляется парень: «Я – Игорь. Один сын у матери. Один сын у матери. С ума они сошли так говорить. А если бы нас было пятеро, то цена вопроса была бы ниже? Сдох Игорь и хрен с ним, еще четыре штуки есть? Вот что за люди? Убил бы за этого «одного сына у матери». Убил бы. Думаешь, у меня посмертный травматический синдром? Гы-гы-гы, пацаны, слышите, что я только что придумал? Эй…»
Пацанов не вижу. В точку, где меня нет, они приходят редко и только по одному. Погибший в аэропорту Игорь. Командир с позывным Балу из-под Дебальцево. Шутник из-под летнего Счастья, из летних, четырнадцатого года, боев. И Слон – разведчик, а потому место его гибели – военная тайна.
Я не боюсь их слушать и видеть. Это они в точке «нет», хватают меня за волосы так сильно, что вырывают пряди с корнем и скоро не останется ничего для покраски. Хватают так сильно, что я не успеваю превратиться в прах, а начинаю плакать навзрыд, а плакать – это…
«Эй, эй ты, – смеется Игорь. – Один сын у матери. Знаешь, я тут трех девчушек встретил. На выходе к вам, прям на самом выходе – в задуме, кому достаться, их поймал. Хорошие девки. Будут красавицы. Вот увидишь. А главное, добрые. Такие, как надо. Попросил, чтобы к маме моей приписались. Чтобы родились у нее и ни у кого больше. Ей сорок два года всего. И что? Что ты думаешь?»
«Я думаю, что они уже родились, да?»
«Да, – улыбается он. – Но загнать мамочку в постель – вот это был труд. Не потому что я буду подглядывать за ними с папочкой. А потому что секс, конфеты, смех, теплые руки, духи, яркие шарфы – это же все предательство. Это все – вычеркнуть и больше никогда. Повеситься, сожрать таблеток, не дам губам двигаться в сторону улыбки, ослепнуть и не видеть солнца, самоликвидироваться, чтобы встретить нас тут и обнять. Я тоже хочу ее обнять. Но не такой ценой. Пусть сначала вырастут девки, пусть будут свадьбы и внуки. Пусть она еще насмеется, наготовится, наспится и наплавается в море. Я хочу обнять ее здесь старой и счастливой. Такой короткий чтобы у нее был «бамс», без больниц и болезней. А потом сразу я и сразу обниматься. Я все время говорю ей: «Живи. Не носи черного, носи синее и желтое, танцуй, не надо моих годовщин и моих дней рождений, я уже вырос, не надо фотографий. Пусть та, что стоит – я первоклассник, – и стоит себе. Не надо длить, чего не случилось, я говорю ей: «Живи, живи, пожалуйста, дыши, занимайся йогой, смейся громко, выключай утюг, иначе будет пожар, бегай, если хочешь, бегай, сейчас модно готовиться к марафонам. Живи… И ты – тоже. Ты мне не мать, но и Аристотель – не заменитель. Ясно?»