Книга Пурга - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Браа-атцы! Не сплоша-айте! Отомстите за крещеную Русь и за мою ногу!
— Что деется?! Что деется?! — вытверживал крепким шепотом Данила Воронцов, чувствуя затрудненное дыхание и сдавленность в груди.
Возле станции прохаживались военные патрули, проверяли у матросов, солдат документы. Мелькали платки, бескозырки, фуражки. Торопились санитары с носилками, костылями. К раненым спешили женщины, протягивали кульки с вареной картошкой, связки калачей, банки с вареньем, пачки папирос. Стонали, охали старушки, всматриваясь в изнуренные войной лица выбитых с фронта ратников. Пышнобровая, розовощекая молодайка протянула красивому солдату белую хризантему. Левая рука бойца покоилась на перевязи. Он обнял девушку свободной рукой. Расправив гусарские усы, нацелился поцеловать дарительницу цветка. Она отшатнулась, помахала рукой и пошла вразвалочку от санитарного состава.
Пристанционные пути были загромождены вагонами, открытыми платформами с каменным углем, заводскими станками, штабелями бревен. На большой площадке, охраняемой двумя часовыми, стояли танки, самоходные орудия, зенитные и прожекторные установки.
Ошеломленный, подавленный впечатлениями, увиденным и услышанным на сборах, в теплушке, староверец с далекой Пельсы готов был зарыться в слежалую солому. Ничего не видеть. Ничего не знать. Не ощущать гнет командирских приказов. Не переносить зубоскальства солдатни. Орефий считал этот затабаченный теплушечный вагон с трехъярусными нарами позорной издевкой, едкой насмешкой над человеческим духом. Приходилось постоянно сдерживать дыхание, усиленно прочищать легкие на станциях и полустанках, в очереди у полевой кухни, на перекличке при общем построении. Куцейкин давненько подумывал сбежать от войсковой принудиловки, ото всего, разрушающего душу и сознание. Командир Заугаров прочел неладное по хмурым глазам. Размолол в порошок тяжелые мысли:
— Не вздумай навлечь позор на себя и на весь Нарымский край. За побег, за уклонение от войны обеспечен расстрел. В лучшем случае загремишь в штрафной батальон. Там в первых шеренгах под пули шагают.
На военной комиссии раздавил на кителе капитана пуговицу со звездой. Сейчас ругал себя. Дурак, зачем выказал силу и злость? Может, оставили бы в лесу в кадровых охотниках. Многие пушнину добывают, рыбу ловят, сосны на землю сшибают. Зачем хвастался тщедушному братцу Остаху: все равно винтовку переломлю через колено, на Пельсу сбегу. Попробуй переломи неотлучную винтовочку — силенки не хватит. Ложе крепчайшее, наверное, из нарымской ружболванки сделано. Сбежать тоже нет мочи: перекличка несколько раз на дню. Сотни глаз на тебя нацелены. Всюду военные патрули шныряют. Сбегать надо было раньше, когда по Васюгану, по Оби везли, когда на берегу Томи по-пластунски ползал. Тут Москва под боком — значит, под боком война. Как там поживает Остах?
«Как там моя Марья, ребятенки? — думал сейчас Григорий Заугаров. — Сыты? Обуты?.. Трудненько им. Но кому нынче легко?..»
Воспоминания о доме, о семье, о Больших Бродах были яркими проблесками света в сгущающихся думах солдата. Ему тоже порядком надоела вонючая казарма на колесах. Скорее бы к месту, к делу.
Санитарный поезд, близость Москвы, гул далеких разрывов, всполошенность сирен воздушной тревоги — все говорило о приближении к черте, за которой начнется то самое. Неутешительные сводки Совинформбюро бередили думы, заставляли рассыпать по адресу паскудной Германии матюки, проклятия и… клятвы.
Ходили упорные слухи, что Верховное Главнокомандование готовит мощное зимнее наступление под Москвой. К столице стягивались войска, техника. Строились прочные оборонительные сооружения. Рылись противотанковые рвы. Вкапывались ежи из рельсов и двутавровых балок. Настороженная Москва трудилась дни и ночи. Возводила оградительные валы. Отражала воздушные атаки. Тушила тысячи зажигательных бомб. Немо и грозно дозорили в небесах московской Руси матерые аэростаты заграждения.
Ставка Верховного Главнокомандования делала верную ставку на дивизии сибиряков, выдубленных калеными морозами, упрочненных жизненной борьбой, пропитанных нешуточной яростью и ненавистью к врагам-вероломщикам.
Отделение Заугарова строило штабные землянки. Григорий всматривался в сосны, приготовленные для потолочного наката, и вроде узнавал свой — васюганский лес. Отдирал от бревен кору, нюхал, шлепал ладошкой по торцу:
— Наши сосны! Ей-богу наши. Может, моя Марья их готовила.
— И мой братец Остах, — вставил Куцейкин, помахивая плотницким топором.
— Берега Томи тоже сосняками богаты, — заметил Данила, сколачивая гвоздями дверные доски. — Сдается мне — наш, марьевский лесок.
Григорий похлопал сосну по комлю:
— Будем считать — общая древесина. Бревнам надо бы в венцы избы лечь, их в накатник поднимаем. Воюй, лес, воюй! Крепким штаб сделаем. Из него, возможно, прозвучит главный сигнал к наступлению.
Куцейкин с наслаждением помахивал топором, сгоняя с боковины бревна ровную длинную щепу. Ему хотелось навсегда променять винтовку на острое древнее орудие труда. Хотелось строить что угодно — бани, сараи, избы, амбары, мельницы. Вечные поклоны топора дереву были сродни его мерным поклонам. Старинный уклад скитской жизни нарушался приездом властей, их бесцеремонным хождением по чистым горницам. После набегов чиновников скитники долго скребли и мыли половицы, протирали смоченной золой дверные ручки, окуривали ладаном жилище.
Топор навел на воспоминания, заставил погоревать об оставленном таежном пристанище. Возникла перед глазами прохладная просторная молельня, плотные ряды древних икон, озаренных сумеречным лампадным светом. На широких пристенных лавках, накрытых самоткаными дорожками, отдыхают преклонные единоверники, сложив в смирении на груди сухие руки, устремив ангельский взор на темные лики икон. Хорошо, покойно, отрадно в скиту. Ветер-верховичок погудит в кронах. Прострекочет сорока на скитской помойке. Обронит сосна обессемяненную шишку. И снова округу объемлет вековая, застойная тишина. Неизвестно — какой век воцарился за прочными воротами скита. Сюда не долетает ни одна радиоволна. Не переползает за сосновый частокол ни одна газетная строчка. Время поднялось колодезным журавлем да и застыло на онемелой ноге. Медленно вращается ручной жернов, давит зерна: оседает прахом на лицо мукомольщика пахучая пыльца. Громоздкий ткацкий станок сбивает нитку к нитке. Побулькивают сливки в кедровой маслобойке. А из молельни внятным эхом доносится извечная просьба смиренников: «Осподи, помилуй, осподи, помилуй, осподи, помиилууй…» В скиту узнавали о событиях с опозданием на несколько лет. Гонение на церковь и попов было встречено с радостью и боязнью. Мозговали скрытники: новая власть и до скитов дойдет, потеснит беспоповщину? Попрятали книги, иконы, лампадки в смолевые колодины. Закутали берестой. Стали ждать первых гонцов нововластья. Никто не являлся, не тревожил застойный уклад. Так же шумели зеленые купола. Зима сорила снегом. Осень листвой и дождями.
В один из погожих дней нагрянули дикой ордой обозленные колчаковцы. Щуплый офицерик подлетел к старцу, схватил за опрятную бороду, сбегающую на грудь водопадной струей.