Книга Александрийский квартет. Маунтолив - Лоуренс Даррелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как он поднялся так быстро на самый верх? Шаг за шагом, медлительной и трудной стезей клерка при Комиссии (которая научила его презирать своих тогдашних хозяев) и, наконец, с помощью старого доброго непотизма. Методы его были немногочисленны и вполне предсказуемы. Когда Египет стал самостоятельным государством, он удивил всех и вся, даже тех, кто составлял ему прежде протекцию, одним прыжком усевшись в кресло министра внутренних дел. И только тогда позволил себе снять обманчивую маску посредственности, которую усердно носил все эти годы. Он знал прекрасно, как создать вокруг своего имени необходимое эхо при помощи метких ударов бича, — ведь теперь-то бич был у него в руках. Робкая душа египтянина вечно жаждет кнута. «Покуда люди для тебя что мухи, нужды не будешь знать ни в чем». Так гласит поговорка. Прошло не больше года, а его имени уже боялись; ходили слухи, что даже и престарелый король старается не переходить ему открыто дорогу. Страна обрела свою свободу — и он обрел свою, по крайней мере во всем, что касалось египетских мусульман. За европейцами сохранилось, согласно договоренности, право решать свои юридические проблемы и отвечать по предъявленным обвинениям в les tribunaux mixtes[96], европейских судах, где обвинители, присяжные и судьи были европейцы. Египетская же система правопорядка (если, шутки ради, так ее назвать), целиком и полностью подконтрольная людям Мемлика, вся была анахронизмом, пережитком времен феодальных: страшная в той же степени, в какой лишенная всякой логики и смысла. Эра хедивов словно бы и не уходила в прошлое, и Мемлик вел себя как человек с султанским фирманом, ярлыком, в руках. По правде говоря, не было в Египте человека, который мог бы всерьез ему противостоять. Он карал жестоко и часто, не задавая лишних вопросов и опираясь зачастую на одни только слухи, на самые смутные подозрения. Люди исчезали тихо, не оставляя следа, и никаких инстанций, способных дать ход апелляциям — если таковые вообще имели место быть, — просто не существовало. Иногда те, кто исчез, возвращались чуть позже к обычной жизни, со вкусом изувеченные или с аккуратно выколотыми глазами — и странным образом не расположенные прилюдно обсуждать свои несчастья. («Ну что, проверим, а вдруг он прекрасный певец», — говаривал, по слухам, Мемлик; имелась в виду операция по удалению канарейке глаз кусочком раскаленной проволоки — вполне обыденная операция, в результате которой птички пели куда веселей.)
Он был ленив и умен, а потому штат свой набрал по преимуществу из армян и греков. В министерстве, в своем роскошном кабинете, он появлялся крайне редко, доверяя ведение текущих дел нескольким избранным фаворитам; объяснением и одновременно поводом для жалоб служил переизбыток докучливых просителей, якобы не дававших ему там покоя. (Если честно, он просто боялся, что в один прекрасный день его там убьют, — место было небезопасное. Было проще простого подложить, скажем, бомбу в один из годами не открывавшихся шкафов, где среди желтеющих год от года папок резвились мыши. Идею эту исподволь внушил ему Хаким Эффенди, чтобы самому иметь в министерстве свободу рук. Мемлик прекрасно понял его игру, но не стал придавать этой скромной хитрости значения.)
Взамен он приспособил для аудиенций старый, беспорядочной постройки, дом на берегу Нила. Вокруг — целый парк: апельсиновые деревья, пальмы. Под самым окном священная река. Там всегда было на что взглянуть, за чем понаблюдать: скользят вверх и вниз по реке фелуки, выходят покататься на весельных лодках горожане, порой — одинокая моторка… А еще — дом был слишком далеко, чтобы просители могли осаждать его день и ночь с нелепыми мольбами за своих канувших, как в воду, близких. (Хаким в министерстве тоже должен был получать свою долю прибыли.) Здесь Мемлик принимал людей слишком значимых, чтобы отделаться от них так просто: с трудом приподнимался, садился на желтый диван и ставил ноги в роскошных, жемчугом шитых туфлях на дамаскиновую черную скамеечку, правая рука в нагрудном кармане, в левой — воплощением милосердия — любимая мухобойка. Особо приближенный штаб, внимавший его повседневным заботам, состоял из Кирилла, секретаря-армянина, и с кукольным личиком итальянца по имени Рафаэль, а по профессии — брадобрея и сводника; эти двое составляли ему компанию и скрашивали скуку официальных трудов и дней обещаниями удовольствий столь извращенных, что они были способны воспламенить воображение человека, в котором все желания, кроме жажды денег, давно уже умерли. Я сказал, что Мемлик никогда не улыбался, но порою, в добром расположении духа, он задумчиво гладил Рафаэля по курчавой головенке и подносил к губам пальцы, чтобы заглушить смех. В такие минуты, подумав немного, он снимал с допотопного телефона длинную, гусиной шеей гнутую трубку и с кем-нибудь говорил вполголоса, хотя бы просто с дежурным Центральной тюрьмы, ради невиннейшего удовольствия услышать, как проклюнется в голосе на том конце провода испуг, едва он назовет свое имя. Рафаэль рассыпался при этом синкопами коротеньких смешков, и смеялся, покуда слезы не начинали бежать у него по лицу, и заталкивал в рот платок. Но Мемлик не улыбался. Он едва заметно втягивал щеки и говорил: «Аллах! Ты смеешься». Однако случалось этакое весьма нечасто.
Был ли он и впрямь тем чудовищем, которое привыкли в нем видеть? Правды не узнает никто и никогда. Легенды словно сами собой плетутся вокруг подобных людей, потому как они и принадлежат-то скорее к миру легенд, нежели к реальной жизни. (Как-то раз случилось ему испугаться импотенции; он тут же отправился в тюрьму и приказал насмерть засечь у себя на глазах двух девушек, в то время как третьей вменили в обязанность — сколь причудливы фигуры речи языка Пророка — поднимать его упавший дух. Говорили, что он лично присутствует на каждой казни и что дрожит и непрерывно сплевывает. А после требует сифон содовой, чтобы унять жажду… Но кто и когда проверит все эти легенды на соответствие фактам?)
Он был суеверен до крайности и брал фантастические взятки — и благодаря взяточничеству составил себе состояние столь же фантастическое; но как нам совместить с этим его необычайную религиозность — фанатическое рвение прилежнейшего из правоверных, удивительное, впрочем, в каждом, если каждый сей не египтянин. Вот здесь-то и была причина ссоры с не менее благочестивым Нуром, ибо Мемлик установил у себя нечто вроде придворного ритуала по приему взяток. Всем было известно, как нужно дать Мемлику взятку и не показаться при том невеждой: приобрести особенный какой-нибудь экземпляр Священной Книги, переложить страницы банкнотами или иными денежными знаками и предложить ему — со всеми возможными реверансами — в подарок для пополнения библиотеки. Он книгу возьмет и скажет: он сходит, мол, сейчас наверх и глянет, нет ли у него точно такой же. Проситель понимал, что просьба его будет удовлетворена, если по возвращении Мемлик благодарил его еще раз и книги при нем не было; если же Мемлик говорил клиенту, что такая книга у него уже есть, и отдавал Коран обратно (хотя денежные знаки неизбежно оказывались изъяты), проситель знал уже наверно: ничего не выйдет. Эту маленькую церемонию Hyp и назвал как-то раз «практикой, позорящей Пророка», — чем и заслужил тихую ненависть Мемлика.
Просторная оранжерея, избранная им для заседаний своего приватного Дивана, тоже была сама по себе зрелищем. Веерообразные окна с цветным, дешевого витражного стекла узором мигом делали из каждого входящего клоуна, арлекина, разбрасывая по одеждам и лицам людей, пересекающих длинный зал, чтоб поприветствовать хозяина, зеленые, алые и голубые пятна. За мутными окнами бежала мутная, цвета какао вода, а на другом берегу, как раз напротив, стояло британское посольство, элегантный ухоженный парк, где гулял по вечерам, оставшись один, Маунтолив. Заднюю стену Мемликовых приемных покоев почти во всю длину занимали два огромных, нелепых викторианских полотна кисти некоего давно почившего в бозе гения; ни один мыслимый в природе крюк не вынес бы этих титанических творений, а потому они стояли на полу, издалека похожие на забранные в раму гобелены. Но каковы сюжеты! На одной преисполненные важности момента иудеи пересекали изящно расступившиеся пред ними воды Чермного моря, на другой косматый Моисей ударял кривым пастушьим посохом о бутафорскую скалу. Однако манерные сии парафразы библейских тем непостижимым образом составляли гармонию с прочей здешней обстановкой — огромные турецкие ковры, синим дамаскином обитые жесткие стулья с высокими неудобными спинками, невероятных размеров, кошмарною гидрой витая медная люстра, круг за кругом сиявшие днем и ночью мертвенно-неподвижные электрические лампы. По правую руку от желтого дивана стоял бюст Фуше в натуральную величину, поражая посетителей — с первого взгляда — очевидной неуместностью. Как-то раз один французский дипломат, так сказать, польстил Мемлику, промолвив: «Вас считают лучшим министром внутренних дел нового времени — и впрямь со времен Фуше вряд ли кто в состоянии с вами тягаться». Комплимент был не без шпильки, но воображение у Мемлика разыгралось, и он тут же выписал из Франции этот самый бюст. Помещенный в атмосферу безудержной восточной лести, Фуше глядел с укоризной, тем более что пыль с него не вытирали ни разу. Тот же самый дипломат охарактеризовал как-то Мемликовы приемные покои как помесь заброшенного естественнонаучного музея с уголком хрустального дворца — получилось резковато, но точно.