Книга Дневник Чумного Года - Даниэль Дефо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повторяю, этим-то и можно объяснить большой промежуток времени между смертью первых нескольких человек, записанных в сводках погибшими от чумы, и тем моментом, когда болезнь распространилась столь очевидно, что скрывать долее это было нельзя.
Кроме того, сами еженедельные сводки с очевидностью обнаруживали правду: хоть в них и не упоминалась чума или увеличение смертности от нее, однако в них явно возросла смертность от тех болезней, которые чем-то напоминали чуму;[304]например, в то время, как от чумы смертей или вообще не было указано, или, если указано, то очень мало, от сыпного тифа умирало по восемь, двенадцать, даже семнадцать человек в неделю, тогда как раньше от тифа за неделю умирало от одного до четырех человек.
Примерно так же, как я уже говорил, и количество похорон возросло именно в том и в близлежащих приходах, как ни в каком другом месте, хотя утверждалось, что умерших от чумы не было; все это ясно говорит, что зараза продолжала распространяться и болезнь в действительности не прекращалась, хотя нам казалось, что она кончилась, а затем вновь вспыхнула со страшной силой.
Могло быть и так, что зараза оставалась в другой части привезенных товаров, которые, возможно, не сразу или не полностью распаковали, либо в одежде первых заболевших от нее; потому что трудно себе представить, что кто-нибудь ходил целых девять недель, пораженный этой роковою, смертельной болезнью, и чувствовал себя настолько хорошо, что даже не замечал своего состояния; но ежели это было так, то вот сильнейший довод в пользу того, о чем я уже говорил, а именно, что зараза гнездится во внешне здоровом теле и передается другим, причем об этом не подозревает ни тот, кто распространяет заразу, ни тот, кто подхватывает ее.
Сознание, что заразу можно получать таким удивительным образом от внешне здоровых людей, привело всех в великое замешательство; люди стали сторониться друг друга и выражать крайнюю подозрительность к окружающим. Однажды, в какой-то праздник, воскресный это был день или нет, не припомню сейчас, на скамьях в церкви, где была масса народу, какой-то женщине примстилось, что она чувствует дурной запах; она шепотом сообщила о своих подозрениях соседке, а потом поднялась и вышла из церкви; слух тут же распространился далее, и сразу же все, сидевшие на этой скамье и на двух-трех соседних, покинули храм, сами не понимая, кто и чем напугал их.
Тут же все стали держать во рту всевозможные предохранительные средства по совету старых бабок, а иногда и врачей, якобы помогающий от заразы через дыхание больных; доходило до того, что, если случалось нам зайти в церковь, когда было там много народа, смесь всяких запахов была в храме не менее сильная (хотя, возможно, и менее здоровая), чем в аптекарской лавке. Короче, в церкви человек себя чувствовал так, будто его посадили во флакон с нюхательной солью: из одного места несет всякого рода духами, из другого ароматическими веществами, бальзамами, лекарствами и травами, из третьего солями и кислотами, так как каждый чем-нибудь да вооружился в заботе о самосохранении. Однако я заметил, что после того как горожане стали одержимы, как я уже говорил, уверенностью, что зараза передается внешне здоровыми людьми, толпы в церквах и молитвенных домах значительно поредели по сравнению с прежними временами. Хотя нужно сказать, что в Лондоне за весь период чумы церкви и молельные дома никогда полностью не закрывались, и люди не уклонялись от публичных богослужений, за исключением тех приходов, где особенно бушевала болезнь, да и то лишь на период самого страшного ее разгула.
Поистине удивительно было наблюдать, с каком смелостью люди шли на богослужение, даже когда они боялись выйти из дома по любой другой надобности (я имею в виду то время, которое предшествовало периоду отчаяния, о котором я говорил). Тут и обнаруживалось, насколько густо населен город, и это несмотря на то, что огромная масса народу бежала в сельские местности при первой же тревоге, и не считая тех, кто бежал позднее в поля и леса, причем количество таких людей все возрастало самым устрашающим образом. Ведь когда мы выходили взглянуть на вереницы и даже толпы людей, тянущихся в воскресный день в церковь, особенно в тех частях города, где чума уже спала или, наоборот, не набрала еще силу, картина была потрясающем. Но я еще расскажу об этом. А сейчас возвращаюсь к тому, как люди, сами не ведая того, что больны, передавали друг другу заразу. Все боялись тех, кто был по виду нездоров: людей с замотанной головой или перевязанной шеей, как это бывало в случае проступивших бубонов. Вид такого человека действительно отпугивал людей; но, когда перед ними был джентльмен, прилично одетый, подпоясанный, с плоеным воротником, перчатками в руках, прибранными волосами и шляпой на голове, такой не вызывал никаких подозрений, и люди спокойно разговаривали с ним, особенно если жили по соседству и знали его. Но когда врачи уверили нас, что опасность может проистекать в равной мере как от здоровых, то есть внешне здоровых, так и от больных, и что те, кто считают себя совершенно здоровыми, часто бывают самыми опасными, и что все должны это осознать и помнить об этом, — тогда, повторяю, люди начали подозревать всех и каждого, а многие вообще заперлись, чтобы вовсе не выходить на улицу и не общаться с людьми, а также чтобы никто посторонний из тех, кто мог бывать в разных компаниях, не вошел к ним в дом и не приблизился к ним, — во всяком случае, не приблизился настолько, чтобы его дыхание и испарения достигли их; если же им приходилось разговаривать с посторонними, они неизменно держали предохранительные снадобья во рту и у одежды, чтобы отогнать и задержать заразу.
Надо признать, что, когда люди стали прибегать к этим предосторожностям, они меньше подвергали себя опасности, и зараза не распространялась в их домах с такой яростью, как раньше, и тысячи семейств уцелели (если, конечно, на то была воля Божия) благодаря использованию этих средств.
Но вбить что-либо в башку беднякам было просто немыслимо. Как только они заболевали, то кричали и жаловались на всю улицу со свойственной им несдержанностью, но пока они были здоровы, они относились к себе с безумной небрежностью, проявляя и тупость и упрямство. Какую бы работу им ни предлагали, они тут же хватались за нее, сколь бы опасной по части заражения она ни была; и если их предупреждали об этом, они отвечали обычно: «Я полагаюсь на Господа Бога, и, если заболею, значит, мне на роду написано, и уж тогда мне все едино конец». Или еще: «А что мне делать? Голодать же я не могу. Не все ли равно — помереть от чумы или с голоду? Работы-то у меня нету. Что же делать? Либо браться за эту, либо милостыню просить». И о чем бы ни шла речь — о погребении мертвых, об уходе за больными, о сторожах при запертых домах, то есть о самых опасных работах, — все говорили примерно одно и то же. Что правда, то правда — нужда вполне справедливое и законное оправдание,[305]лучшего и не придумаешь; но они говорили все то же, когда дело было и не в нужде. Именно это бесшабашное поведение бедняков приводило к тому, что чума среди них свирепствовала с особой яростью; и так как вдобавок, заболев, они оказывались в особенно бедственном положении, то понятно, что они мерли «пачками», если так можно выразиться; и не могу сказать, чтобы хоть на йоту прибавлялось им хозяйственности (я говорю сейчас о тех из них, кто работал), когда у них появлялись деньги, по сравнению с периодами безденежья — они оставались все такими же сумасбродами и транжирами, равнодушными к завтрашнему дню, как и раньше; так что как только они заболевали, они тут же оказывались в самом бедственном положении — и из-за нужды, и из-за болезни; из-за отсутствия пищи в той же мере, как и из-за отсутствия здоровья.