Книга Политики природы. Как привить наукам демократию - Брюно Латур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как и авторы «Капитализма и шизофрении», Латур обращается к производственной терминологии, указывая, что его в равной степени «интересует научное производство, как и производство политическое», добавляя при этом: «Мы в одинаковой мере восхищаемся политиками и учеными» (с. 13). Тогда как многофункциональная делёзо-гваттарианская «машина войны», направленная одновременно против существующих политических и научных иерархий, стремилась к выработке нового стиля, Латур по возможности избегает неологизмов, охотно признавая, что в созданных западной традицией политических и метафизических концептах есть много разумного, и, на первый взгляд, не призывает к немедленному «свержению существующего строя». И в этом смысле обманчиво примирительный тон «Политик природы» принципиально отличается от анархистского посыла «Капитализма и шизофрении». Построение общего мира, по Латуру, требует неспешной работы. Он особенно настаивает на методологическом и политическом значении этой неспешности, торжественно обещая не разрубать гордиев узел отношений природы и культуры, нечеловеческого и человеческого, объектов и субъектов, Науки и Общества, а вместо этого распутать его «тысячью разных способов, до тех пор, пока не протащим в угольное ушко, чтобы расплести, а затем сплести заново» (с. 10). Если брать пример из политической истории, подобную стратегию называют «кунктаторской» в честь римского военачальника Квинта Фабия Максима, получившего агномен Кунктатор («медлитель») за свою политику во время Второй Пунической войны, состоявшую в уклонении от решающих схваток с армией Ганнибала, которая и привела к конечной победе. Обращаясь к схоластической традиции, можно вспомнить, что знаменитые доктора в Средние века получали почетные титулы наподобие Doctor angelicus (Фома Аквинский), Doctor subtilis (Дунс Скотт) или Doctor invincibilis (Оккам). По аналогии Латуру можно было бы присвоить титул Doctor lentus, хотя он по праву мог бы носить все три перечисленных: разве ангелы не подходят под определение нечеловеческих (хотя и антропоморфных) акторов, и много ли найдется современных авторов, столь тщательно разъясняющих собственные тезисы и скрупулезно разбирающих доводы своих оппонентов? Бруно Латур – Felix cunctator, призывающий к осмотрительной политике, и Doctor lentus, не ищущий легких объяснений.
Если придерживаться избранной автором «Политик природы» стратегии одновременного анализа политики и науки (не Науки с большой буквы – настаивает Латур, – а именно различных научных практик), то возведенная им в принцип медлительность имеет вполне конкретные политические и методологические последствия. И определенно осложняет работу комментатора и переводчика, так как квалифицированный перевод предполагает знакомство с контекстом, а доступный комментарий – представление его читателю. Это тем более неблагодарная задача, когда речь заходит о работах автора, дисциплинарная принадлежность которого (философ? социолог науки? политолог? антрополог? медиатеоретик?) является предметом ожесточенных споров и поводом для критики (по большей части весьма поверхностной). Ведь Homo academicus — не устает напоминать нам Латур, сравнивая «дорогих коллег» с «хищными тварями», – политическое животное, склонное к агрессивной защите своей территории. В «Политиках природы» ситуация усугубляется тем, что, как утверждает Латур, он выступает не столько качестве автора, сколько в качестве «редакционного секретаря» огромной «коллаборатории», в работе которой, по его заверениям, принимали участие специалисты самого различного профиля, от экологов и историков медицины до экономистов и антропологов. Тем самым Латур как бы между делом дедраматизирует порядком поднадоевшую постструктуралистскую «смерть автора», помещая собственный проект в широкую сеть «коллаборантов» (3).
Последуем же его собственному совету и не будем доверять этой «скромной личине» редакционного секретаря, отметив, что анализ научных практик в «Политиках природы» строго подчинен сверхзадаче – выработке принципов новой Конституции, в которой, как надеется автор, будут учтены интересы и мнения не только различных дисциплин или социальных групп, но и голоса (пока всего лишь «глухой ропот») нового, нечеловеческого типа акторов. Тем более что в определенный момент на сцене появляется фигура дипломата как склонного к предательству посредника враждующих сторон («дерьма в шелковых чулках», по выражению Наполеона), и этот образ явно близок автору «Политик природы».
Вместе с тем Латур упрощает задачу комментатора и читателя, уверяя, что знакомство с его предыдущими работами не является обязательным условием для понимания основных идей «Политик природы» (мы бы сказали осторожнее: оно является факультативным). Что следует понимать как призыв к вдумчивому изучению ее основных аргументов, тем более что все они, как не без доли иронии замечает Латур, обращены исключительно к «здравому смыслу» («sens commun», который необходимо отличать от «благоразумия» – «bon sens»). И этот здравый смысл должен подсказать нам не «рубить сплеча» (а глаголу «trancher» Латур придает особый концептуальный и политический смысл), за исключением особо оговоренных законом (sic!) случаев. Медлительность, как и было сказано.
Комментатор «Политик природы» оказывается в ситуации, схожей с демократическим коллективом: необходимо понять, почему их автор решил, что у нас есть время медлить с принятием политических решений и каким образом мы при этом можем «принять в расчет» бесчисленное множество голосов человеческих и – на чем он особо настаивает – нечеловеческих существ? Или, говоря более привычным языком, как учесть мнение противоборствующих политических групп, опираясь на столь же противоречивые утверждения экспертов? В чем, собственно, и состоит вынесенная в подзаголовок задача «привить наукам демократию».
Отчасти это ощущение едва ли неограниченного времени в запасе связано с дискуссиями периода работы над книгой. Первое издание «Политик природы» было выпущено издательством La Découverte в 1999 году, а это было время экономического, эпистемологического и, самое главное, политического оптимизма: девяностые были эпохой долгожданной европейской интеграции и победного шествия экуменического глобализма. Азиатский кризис 1998 года на европейской экономике отразился относительно слабо, политическая и военная угроза с Ближнего, Среднего или Дальнего Востока еще не рассматривалась всерьез, а международный терроризм не стал глобальным трендом. Бывшие радикалы и критические мыслители, такие как Негри и Хардт или Болтански и Кьяпелло, писали трактаты если не во славу «глобальной империи», то, во всяком случае, за ее здравие, обосновывая ее своевременность или неизбежность (4). Вчерашние алармисты вроде Ульриха Бека торжественно отрекались от своего постчернобыльского пессимизма и составляли «Космополитические манифесты» (5). Конец истории, торжественно объявленный в начале девяностых сотрудником Госдепа Фукуямой, казалось, подтверждался на практике (6). Стоит напомнить, что разрушение Берлинской стены было одним из главных «событий» (в делёзианском смысле) в политической конструкции «Мы никогда не были людьми модерна» (7) (Nous n’avons jamais été modernes).
Хотя Латур был одним из немногих, кто старался сохранить холодную голову во время этих карнавальных поминок по истории, нельзя сказать, что его работы девяностых годов полностью свободны от охватившей Европу объединительной эйфории. В «Политиках природы» можно найти немало примеров из актуальных в то время дебатов о различных аспектах евроинтеграции. Но уже тогда Латур делал это в весьма своеобразной форме, выступая с оригинальной и вместе с тем чисто французской критикой мультикультурализма. Гордясь своей принадлежностью к французской универсалистской традиции, прообраз коллектива нового типа (которых «может быть сколько угодно, но только не два») он видел не в коммунитаристских «соединенных штатах» и тем более не в возникших в воспаленном воображении людей модерна «дуалистических монархиях» единой природы и множества культур, а именно в универсальной республике. Республиканский пафос «Политик природы» направлен на включение в «единый и неделимый» коллектив весьма неожиданных «граждан». Это будут не люди, исключенные при Старом порядке из процесса принятия политических решений (женщины, молодежь, эмигранты, «жертвы тоталитаризма» или представители всевозможных меньшинств), а нечеловеческие существа или нелю́ди. Как сказали бы якобинские ораторы, «разделенное внутри себя царство» модерна не могло править иначе, как создавая дуализм между природой и культурой (культурами), фактами и ценностями, субъектами и объектами, людьми и вещами. Субъекты и объекты были обречены на вечное противостояние, вновь созданная республика позволит им сообща построить «общий мир».