Книга Ахматова. Юные годы Царскосельской Музы - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Строгая и неприступная, Ахматова пила свою чашу, свирепо ненавидя Тюльпанову, которая, как рыбка, плыла среди танцующих, руководимая статным кавалером. Хорошо хоть Николай Гумилёв (как и Ахматова, он почему-то не танцевал) оказался, наконец, рядом и, тактично пошутив: «Что есть музыка? – Большой шум!» – пустился рассуждать о мужчинах, женщинах и танцах, упоминая всё время о каких-то «дифирамбических руках и ногах». Слушая краем уха, Ахматова даже машинально уяснила, что любимый Гумилёвым-младшим Заратустра был изучен по книгам новомодного Нитче (наверное, германца или австрияки). Менее всего интересовала её сейчас вся эта туманная философия древних языческих культов, однако уцепившись за неё, Ахматова могла продержаться пристойный срок и покинуть дурацкий бал, не скандализуя никого своим уходом. И она отвечала весело и живо, стараясь точно попадать в унисон репликам собеседника, так что возле них собралось ещё несколько таких же нетанцующих умников.
Гумилёв был явно польщён. Даже провожая гостью, он никак не мог остыть от беседы, и, аристократически картавя, читал нараспев:
Тут-то, в передней, наедине, Ахматова и рассказала ему, что не знает она никакого Нитче, и знать о нём ничего не хочет. Задыхаясь и давясь слезами, она зачем-то рассказывала ещё (Гумилёв так и застыл, смотря во все глаза) и про дудочку, и про светящиеся волны, и про чудную иностранку у берега, и про золотые дворцы и башни над морем, и про то, что она и сама может писать стихи, и получше, и стихотворение № * и № ** и даже № ***…
Очень было стыдно.
Приходилось признать, что и крымские цыганки в своих пророчествах иногда попадают пальцем в небо. Правда, Гумилёв стал теперь почему-то всё время попадаться ей на пути (караулил, что ли?), но Ахматова, раздражённая пасхальной неудачей, в сердцах обрушила на него все, почерпнутые из усиленного чтения Гамсуна, стрелы и язвы:
Мы много гуляли, – вспоминала Срезневская, – и в тех прогулках, особенно когда мы, не торопясь, шли из гимназии домой, нас часто «ловил» поджидавший где-то за углом Николай Степанович. Сознаюсь… мы обе не радовались этому (злые, гадкие девчонки!), и мы его часто принимались изводить. Зная, что Коля терпеть не может немецкий язык, мы начинали вслух вдвоём читать длиннейшие немецкие стихи, вроде «Sängers Fluch» Уланда (или Ленау, уж не помню…). И этого риторически цветистого стихотворения, которое мы запомнили на всю жизнь, нам хватало на всю дорогу. А бедный Коля терпеливо, стоически слушал его всю дорогу и всё-таки доходил с нами до самого дома! Ну, не гадкие ли это, зловредные маленькие женщины! Мне и сейчас и смешно, и грустно вспоминать об этом.
Весной Ахматова вновь «закусила удила», так что даже Тюльпанова подчас лишь удивлённо качала головой, созерцая выходки подруги. Прочим же гостям дома Шухардиной и вовсе приходилось нелегко:
Жили они тогда недалеко от вокзала, – пишет О. А. Рождественская (Федотова), – в маленьком переулке, выходящем на Широкую улицу. Помню старый дом, каких много было в Царском Селе. Мы поднялись во второй этаж, и из полутёмной прихожей вошли в небольшую комнату. За столом у окна сидели брат Анны Андрей и его товарищ, на столе лежала груда фотографий, мы тоже присели и с интересом стали рассматривать фотографии Крыма (Аня и Инна часто вспоминали Севастополь и вообще Крым, кажется, у них там был не то свой домик, не то дача). Мы долго перебирали снимки, запомнился мне один из них: дом, терраса, лестница, на ступенях которой расположилась небольшая группа, должно быть родственников или гостей, и среди них маленькая девочка с растрёпанными волосами. «А это что за кикимора сидит?» – спросил товарищ Андрея. Аня вызывающе посмотрела на него и сердито сказала: «Дурак, это я!» Меня удивил такой оборот речи, и я вспомнила, как Инна мне говорила, что Аня любит иногда выкинуть что-нибудь несуразное, несвойственное ей, просто из озорства. Когда ушёл товарищ Андрея, мы упрекали Аню за дерзость, она смутилась и заявила, что извинится, обязательно извинится. В один из чудесных весенних дней я зашла к ним, по дороге купила букет ландышей, – помню, Аня взяла несколько веточек из букета и презрительно сказала, что они ей не подходят, на мой вопрос «почему?», шутя, ответила: «Мне нужны гиацинты из Патагонии». – «А какие они?» – спросила я. Аня засмеялась, ушла куда-то и вернулась с вазочкой, поставила мой букет в воду и села с нами за стол.
Как на грех, не в лучшем расположении духа оказался и Андрей Антонович, вернувшийся из очередной южной командировки. Из-за какого-то пустяка между ним и дочкой возник громкий скандал, и двумя днями спустя расстроенная Инна Горенко по секрету рассказывала Рождественской, что Аня «выкинула очередной номер» – уехала одна в Петербург к знакомым, ночевала там, дома никого не предупредила:
Вся семья была в большой тревоге. Обошли всех знакомых, но куда Аня исчезла, никто ничего не знал, и только на второй день она явилась, как ни в чём не бывало.
Есть она прекратила совсем, и заметно осунулась (Инна Эразмовна, исчерпав все доводы и резоны, в конце концов, обещала ей платить за первое и второе блюда – только бы питалась, как следует). Зато неожиданно для всех воспылала страстью к учёбе, сутками сидела за учебниками и продвигалась к финалу 3 (пятого) класса триумфально, хотя к похвалам учителей оставалась столь же бесчувственной, как и к сетованиям родных. Просто ей нужно было куда-то деть себя в этом пустом, холодном мирозданье, где вечная тоска, и нет надежды, и кончена жизнь, и…
И даже Гумилёв уже несколько дней не появляется!!
В 1904 году Инна Горенко завершала Мариинскую гимназию, однако по случаю войны в этом году выпускные балы в городских учебных заведениях не проводились (из патриотических соображений, чтобы не тратить «бешеные деньги, когда оставшиеся без поддержки семьи убитых простирают руки с мольбой к своим братьям за помощью»). Взамен Городовая Ратуша давала специальный публичный бал, куда, в отличие от прочих общественных увеселений подобного рода, вход был разрешён младшей родне выпускников.
С тех пор, как в 1902 году придворный архитектор Александр Бах (брат скульптора) дополнил Ратушу пристройкой с отдельным входом, где разместился Парадный зал, участие царскосельского городского самоуправления в культурной жизни города существенно возросло. Великолепный зал, украшенный парадными портретами трёх последних императоров и бронзовыми изваяниями обеих Екатерин и Александра Благословенного, использовался, помимо торжественных собраний и приёмов, для проведения спектаклей, концертов и «балов», где, по выражению Н. Н. Пунина, «всё было, как “в свете”, но в которых “свет” ничего не признал бы своим». Последнее, впрочем, нисколько не смущало царскосёлов и, внеся обязательную плату за вход, они мало горевали, что присутствуют на «публичном», а не светском увеселении. Главное сохранялось – атмосфера всеобщего подъёма и радостного возбуждения. Эстетика же была и впрямь своей, особенной – «демонстрация невест под звуки “Тоски по родине”, мокрые правоведы в вихре вальса, шарики мороженого на запотевших блюдечках, отчаянное “гранрон, силь ву плэ!”[193], запах пыли, пудры, violete de Parme и липкая, сладкая теснота, как в коробке с конфетами». (Э. Ф. Голлербах). В обычных обстоятельствах гимназисты и гимназистки сюда, разумеется, не допускались. Ахматова была на публичном балу Городовой Ратуши впервые.