Книга Франц Кафка - Клод Давид
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работая в крайне неблагоприятных условиях, он создает текст, который, несмотря на свою краткость, является наиболее важным из написанного зимой 1922–1923 годов: в нем осмысляются пределы литературы, а также немощь языка. Он озаглавлен «Об образах» (или «О символах», как предлагают некоторые переводчики[3]. «Многие сетуют на то, — пишет Кафка, — что слова мудрецов — это каждый раз всего лишь притчи, но неприменимые в обыденной жизни, а у нас только она и есть. Когда мудрец говорит: «Перейди туда», — он не имеет в виду некоего перехода на другую сторону, каковой еще можно выполнить, если результат стоит того, нет, он имеет в виду какое-то мифическое «там», которого мы не знаем, определить которое точнее и он не в силах и которое здесь нам, стало быть, ни чем не может помочь. Все эти притчи только и означают, в сущности, что непостижимое непостижимо, а это мы и так знали. Бьемся мы каждодневно, однако совсем над другим. В ответ на это один сказал: «Почему вы сопротивляетесь? Если бы вы следовали притчам, вы сами бы стали притчами и тем самым освободились бы от каждодневных усилий». Другой сказал: «Готов поспорить, что и это притча». Первый сказал: «Ты выиграл». Второй сказал: «Но, к сожалению, только в притче». Первый сказал: «Нет, в действительности; в притче ты проиграл». Этот трудный и блестящий текст яснее, чем какой-либо другой, передает парадоксальный характер, который для Кафки имела литература: литература есть необходимый поиск (cheminement), но она неизменно доказывает лишь свою слабость. Истина, к которой она стремится, ускользает, ускользает, как ускользал Кламм от того, кто его искал, и однако К. в «Замке» не отказывается от поисков. Точно так же Кафка более чем когда бы то ни было отдается этому горькому занятию, этому неизменному опыту поражения. Этой суровой действительностью, похоже, готов был завершиться его путь, когда внезапно наметился неожиданный поворот.
С наступлением хорошей погоды в 1923 году Кафка мечтает снова покинуть Прагу. Поскольку в прошлом году он уезжал с младшей сестрой, на этот раз он решает отправиться со старшей сестрой, Элли, и ее детьми. Местом отдыха выбран Мюритц на Балтике. Для такого больного, как он, дорога длинна, кроме того, врачи не рекомендовали ему пребывание на берегу моря. Но случилось так, что эти шесть недель, которые он проведет в Мюритце, с начала июля по 6 августа, преобразят его жизнь. Немного раньше, в мае, он провел несколько дней отдыха в Добришовиче и оттуда снова написал Милене: «Во-первых, я страшусь расходов — тут так дорого, что остается лишь право провести здесь последние дни, предшествующие смерти, после чего отправляешься с пустыми карманами, и, во-вторых, я страшусь неба и ада. За исключением этого, мир принадлежит мне». В постскриптуме он добавляет: «В третий раз, с тех пор как мы знакомы, несколько строк от вас приходят ко мне в последний решающий момент, чтобы меня предупредить или успокоить, в зависимости от того, что пожелают». Несколько недель спустя в Мюритце это отчаяние внезапно рассеется.
Уже давно Кафка вел разговоры об эмиграции в Палестину. Это была, скорее, мечта, чем планы, поскольку он отчетливо понимал, что его болезнь делает подобное переселение абсолютно иллюзорным. Именно об этом он писал жене своего давнего соученика Гуго Бергманна, уже поселившегося за морем, но вернувшегося на несколько недель в Прагу, чтобы вести агитацию в пользу сионизма и одновременно собирать деньги: «Я знаю теперь точно, что не поеду — да и как бы я мог это сделать? — но благодаря Вашему письму, корабль буквально причалил к порогу моей комнаты. К тому же, — добавляет он, — если предположить, что такая затея могла быть предусмотрена, это был бы не отъезд в Палестину, а, остроумно говоря, побег кассира, присвоившего крупную сумму, в Америку». Так что его отъезд в Палестину остается лишь миражом. Но если он не может туда уехать, Палестина в какой-то мере сама пришла ему навстречу. В Мюритце случайно оказался, чего перед отъездом не знали ни его сестра, ни он, лагерь отдыха берлинского еврейского Дома, того самого, которому Кафка за несколько лет до этого побуждал Фелицу Бауэр оказывать содействие.
И вот теперь он вдруг оказывается среди эмигрировавшей с Востока прекрасной еврейской молодежи, к которой тотчас же проникается симпатией. Во всех письмах, которые он пишет Максу Броду, Роберту Клопштоку, он упоминает об «этих детях с голубыми глазами, здоровых и веселых». Гуго Бергманну он пишет: «Полдня и полночи лес и пляж наполнены песнями. Когда я нахожусь среди них, я чувствую себя не счастливым, но на пороге счастья». Здесь есть Пюа Бентовим, девятнадцатилетняя девушка из Иерусалима, которая приехала в Прагу по рекомендации Бергманна, чтобы провести в университете зимний семестр 1922–1923 годов. Есть Тиля Ресслер, которой пока всего лишь шестнадцать лет, но которая станет танцовщицей и хореографом в Тель-Авиве. И, главное, есть Дора Диамант, которая станет подругой Кафки на одиннадцать оставшихся ему прожить месяцев. Но в то время как о Кафке на сегодняшний день собрано столько биографических подробностей, сведении о Доре Диамант редки и спорадичны. В своей книге о Кафке Макс Брод считает, что к моменту встречи в Мюритце ей было девятнадцать или двадцать лет. Другие биографы, которые не указывают, на какие источники они опираются, дают ей двадцать пять лет (напомним, что Кафке только что исполнилось сорок лет). Известно только, что эта польская еврейка была беженкой, как некогда Ицхак Лёви, строгий последователь хасидской религии в ее семье. Вначале она жила в Бреслау, затем в Берлине, где зарабатывала на жизнь, работая подсобной служащей в Еврейском Доме. О ее дальнейшей жизни имеются лишь отдельные разрозненные сведения. В конце 20-х годов она выйдет замуж за ответственного деятеля коммунистической партии, которому родит дочь. Но с наступлением 1933 года и захватом власти нацистами муж должен был бежать и скрываться. Поговаривают — но кто знает? — что гестапо произвело обыск в квартире Доры и забрало бумаги Кафки. Однако для самой Доры пребывание в Германии становится опасным, и она вместе с ребенком отправляется к своему мужу в Москву. Но в эти тревожные годы ни одно место не является надежным: муж Доры вызывает подозрение у советских властей (ему инкриминируют троцкистские взгляды), его арестовывают, депортируют, и следы его навсегда теряются. Ребенок тем временем заболевает, но Доре долгое время не дают разрешения покинуть Советский Союз. Все же ей удается выехать, и она до начала военных действий прибывает в Англию. Говорят, что там она и умерла в 1952 году. Сохранились лишь два ее портрета, на них она предстает очень юной девушкой, улыбающейся и радостной. Именно ей суждено было озарить последние месяцы жизни Франца Кафки.
Мало-помалу Кафка приближался к иудаизму. Так, в начале 1923 года он говорил Минце Эйснер, которую встретил четыре года тому назад в Шелезене и с которой продолжал переписываться (та, несомненно, жаловалась на суровость своего положения служащей в сельскохозяйственном предприятии), что, сколь ни тяжелой была бы нужда, отец, даже забытый, продолжает заботиться и что все предусмотрено значительно лучше, чем кажется. И добавил, что «этим отцом-защитником может быть, например, еврейский народ». Кафка только что обрел сам себя в еврейском народе: несомненно, впервые за всю свою жизнь он чувствовал себя окрыленным и защищенным обществом, в котором ему было хорошо. Можно было сказать, что он только что познал детское простодушие. Макс Брод рассказывает, что с Дорой Кафка вел себя как ребенок. «Я вспоминаю, например, — пишет он, — что они вместе погружали свои руки в таз, который они именовали «наша семейная ванна». Они прекрасно подходили друг другу, продолжает он. «Богатства религиозной традиции восточного иудаизма, которыми располагала Дора, были для Кафки постоянным источником радости, в то время как девушка, которой были еще неведомы многие достижения западной цивилизации, любила и почитала обучающего ее профессора в такой же мере, как любила и почитала она странные грезы его воображения».