Книга Голоса исчезают - музыка остаётся - Владимир Мощенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я рассматривал фотографию, а в памяти – строчки Инны: «Не взыщите, – бутылка с запиской, люди добрые, к вам – не из моря, а из жизни, до боли вам близкой, из оттаявшего подзаборья…» А если точнее, то адрес этого «подзаборья» таков: Москва, Добролюбова, 9/11… Это было общежитие Литинститута. Самое что ни на есть обыкновенное. С вахтёрами внизу, злыми и добрыми. С коммунальными кухнями, туалетами, душевыми. С какими-то особыми запахами, описывать которые нет смысла. Ночами, как и везде в общежитиях, – пьяный ор, блатные песни, мат. Правда, есть и кое-что особенное. Кто-нибудь из одуревших и перепивших непризнанных пиитов, открыв настежь окно, орёт в мировое пространство:
– Бездари! Графоманы! Ничтожества!
Но почему-то круглый год в окрестностях этого здания полыхала несбыточная сирень (по выражению Владимира Соколова) и свирепствовал тополиный пух. Иным и не мог быть тот дом. В такие дома возврата не бывает. Я сказал бы, что это просто-напросто фантом, но он был населён людьми. Среди них (не чудо ли?) были в ту пору, как я понимал и верил, и гении-одиночки, самые настоящие гении. Они, как я видел, уже что-то почувствовали в себе – наверно, свою избранность.
Светлана и Инна Лиснянская были первыми из них, очень и очень немногих – даже во всей стране великой. Инна сумела выразить это: «Наконец-то я проникла в слово, в суть его – и в плоть его, и в дух. Наконец-то я уже готова это слово выговорить вслух». Такую же готовность уловил я и в нежно-зелёных (самых первых, 1962-го!) «Проталинах» Светланы Кузнецовой (книжица вышла под редакцией самого Александра Прокофьева!):
«Брови тоньше хвоинок сосновых
И темней соболиных мехов».
Сердце тянется снова и снова
К неоконченным строчкам стихов.
Позабыть бы давно их, и точка.
Разве мало на свете других?
Что мне в этих доверчивых строчках,
Привезённых из дальней тайги?
Позже Кузнецова никогда бы не зарифмовала «других – тайги». Да в этом ли дело? Хотя здесь, в книжечке, была дань «обязаловке» («Меня не сломать налетевшему горю. Я выстою в бурю, я с тучей поспорю! Ты слышишь, ты веришь? Нет, я не гордячка. Но я из Сибири, но я сибирячка!»), Светлана, несмотря на эту риторику, и вправду была дочерью тайги, и на её губах отчётливо чувствовался привкус «смолистых крепких почек».
…А вот ещё один мой прилёт из Тбилиси; это было как раз после того, как я на почте до востребования получил от неё перевернувшие мою жизнь строки:
А ведь я тебя забываю, совсем забываю.
Забывая тебя, я душой убываю, душой убываю,
Становлюсь я такой маленькой, что любая трава по пояс.
Я билет покупаю, сажусь в самый дальний поезд.
Я орехи щёлкаю, забавляю себя забавами.
Слышишь, поезд гремит за твоими семью заставами.
Ты с души моей семь печалей сними,
Ты с души моей семь печатей сними,
Ты семь дней и ночей надо мной ворожи,
Семь заклятий на память мою наложи.
Вечно помнить тебя прикажи, прикажи.
Я дал ей телеграмму, что прилечу, но я никак не ожидал, что уже в девять утра она встретит меня в аэропорту. Накрапывал апрельский дождик, досаждал нахальный ветер – скорее всего, северный. А в Тбилиси установилась теплынь, всё цвело и утопало в ярчайшей зелени, особенно у древней Нарикалы, и даже вспененная Кура, тащившая кое-где огромные брёвна, не казалась зловещей, и в ней, «видно, от напора побелела чёрная вода».
Светлана всегда горячо настаивала на своей глубинной русскости, считала, что её выделяет среди прочих фольклорность стиха, его таёжный дух, его интонационный строй. Её лирика вплоть до семидесятых годов зачастую зиждится на этом «таёжном духе». Тут всему «закон – тайга»: «Её великие законы беру законом для себя!» Пожалуй, это уже как отличительный знак. «Если боль, в Сибирь ухожу», «Я пойду по той озябшей озими, по большой сибирской мерзлоте». Светлана не отказывала себе в удовольствии гордиться «оттого, что слегка раскосы у меня глаза по-сибирски». И в то же время я видел, что она выделялась среди любой толпы совсем не этим: легко могло показаться, что она только что из Парижа, где в лучших бутиках покупала одежду и обувь; у неё была горделивая, дворянская осанка, диктовавшая несуетность и взвешенность каждого устного слова. Ну и не забыть ещё её густющие серебристо-голубые волосы, юную женственность, воспетую импрессионистами. Недаром однажды Инна Лиснянская подметила: «Ну надо же, она действительно из таёжного угла, а какой врождённый аристократизм».
…Увидев среди встречающих Светлану, я, по правде говоря, растерялся и сказал первое, что пришло на ум:
– А мы с Алеко Шенелией и Гоги Мазуриным были вчера на Черепашьем озере, недалеко от Тбилиси…
Она тут же спросила:
– Тортиллу искали?
– Нет, за тебя пили.
– Ладно, ладно, а как ты себя чувствуешь? И почему так легко одет? У тебя что, нет лишних денег? Надо тебе сшить коричневый шарфик. Сейчас это модно. Завяжешь узлом на груди – научу. На Никитском, в магазине тканей, я заметила, есть подходящий материал.
Я действительно спустился с небес на землю.
«Я из семьи золотоискателей, я из очень хорошей семьи», – повторяла она. В этом не было нарочитости, рисовки, она гордилась своим происхождением, искренне считая, что выпал ей редчайший шанс, что повезло ей неслыханно. Тут не было никакой бравады.
Видно, мне не напрасно на долю досталось
Это счастье – не счастье и угол – не дом.
Я не зря из семьи, которой давалось
Всё в жизни с большим трудом.
Пароходы и пристани, сёла и прииски,
Белый день среди ночи и ночь среди дня,
Смех сквозь слёзы, печаль, прибаутки и присказки,
И враги, и друзья, и большая родня.
Насчёт «большой родни» – тут, очевидно, молодая поэтесса имела в виду земляков. А «смех сквозь слёзы» – ни прибавить ни убавить. Правда. У меня уже есть биография, говорила она, и, помню, добавляла, что это – как морозный розовый рассвет на белых палатках в тайге. О своей семье распространяться не любила. И лишь однажды, когда мы распили на ночь глядя две бутылки «Киндзмараули» в моей общежитской комнатке, вдруг стала, закрыв глаза, вполголоса рассказывать о чувстве собственного достоинства всё-таки не столь уж многочисленной её родни, о своём отце Александре Александровиче, потомке ссыльных поляков, которые дерзнули заявить о себе в 1830-м, чьё восстание совпало с холерными бунтами в Центральной России, и матери, Лидии Ивановне, ведущей род, по-моему, от декабристов Дмитриевых, обладательнице тончайшего эстетического вкуса, об уникальной домашней библиотеке, собранной в течение многих десятилетий, о первых Светланиных стихотворных публикациях в газетах и неожиданном письме от Александра Прокофьева – с такими словами, как «ты самородок» и «у тебя золотые горизонты», а также с предложением встретиться в Москве. Но о встречах с Прокофьевым – молчок, ни слова. «На этой теме – табу», – говорила она.