Книга Связь времен. Записки благодарного. В Новом Свете - Игорь Ефимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я знаю, что вы не станете оповещать коллег об этом результате или описывать его в статье, — сказала Аля, — потому что он ставит под сомнение диагноз, поставленный вами четыре года назад. Но, скажите, если моя болезнь случится с кем-то из членов вашей семьи, вы поделитесь с ними моим опытом?
Врач промолчал.
А вот теперь смертельная опасность подступила к ней с другой стороны. Медленно и неуклонно враг по имени Альцгеймер гасил огоньки её сознания, и душа как будто испарялась на наших глазах из всё ещё прелестной телесной оболочки...
Русские поэты не попадали в программу курса, но однажды, когда речь шла о Пушкине-прозаике, я поделился со студентами своими мыслями о колдовстве поэзии. Есть такая метафора, сказал я: река времени. Используя её, мы обычно имеем в виду то время, которое измеряется нашими секундомерами, будильниками, календарями, датами сражений и революций. Но есть ещё две другие реки — такого времени, для измерения которого у нас нет приборов. В одной из них создаются предания и язык твоего народа, меняются нравы, вызревают религии, вскипают океаны вражды или вспыхивает непостижимый творческий подъём. В другой, ещё более далёкой от нашей способности понимания, расползаются континенты, появляются новые породы деревьев, зажигаются новые звёзды, исчезают динозавры. Искусство поэзии, мне кажется, состоит в том, что поэт смутно ощущает свою причастность всем трём рекам и умеет словесной игрой, чудесным прорывом слить их в одну. Очищающее погружение в воды этой слившейся реки и рождает в нашей душе чувство приобщения чуду.
По установившейся традиции каждая лекция линд-холмовского визитёра фиксировалась телевизионной камерой. Если бы такая техника существовала, когда Набоков читал свои лекции в Корнельском университете, не пришлось бы Вере Евсеевне просиживать часы в аудитории, стенографируя их. Просматривая ленты потом, я мысленно взывал к лектору на экране: «Эй, профессор, нельзя ли поживее?!» Но студенты, кажется, не были разочарованы, некоторые даже приводили на мои лекции своих друзей. Отзывы, оставленные ими на кафедре, были лестными, прощание — тёплым. Многие просили дать им список современных русских авторов, которых стоит прочесть в первую очередь.
Прощаясь с деканом Кимбалом и другими членами славянской кафедры, я настоятельно рекомендовал им в ближайшие годы пригласить на семестр Владимира Гандельсмана, расписывал его таланты и преподавательский опыт. Увы, вскоре после отъезда я узнал, что миссис Линдхолм охладела к проекту и прекратила финансовую поддержку. После меня на этом посту побывал Михаил Эпштейн, и на нём всё закончилось.
Тщеславные мечты — неизменная и простительная слабость всякого пишущего. Почём знать: может быть, сто лет спустя, какой-нибудь аспирант разыщет ленты моих лекций на полках Бахметьевского архива в Колумбийском университете, сдует с них пыль и напишет диссертацию на тему «Русская классика глазами последнего метафизика». Но всерьёз я мечтаю лишь об одном: чтобы безжалостный Альцгеймер не успел добраться до той ленты моей памяти, на которой отпечаталась счастливая орегонская весна 2001 года.
NB: Не спрашивай про радость «за что она мне?». Господь не торгаш.
Не помню, где и когда я впервые услышал это имя — Пелагий. Оно упоминается в моей «Метаполитике» — значит, в начале 1970-х я уже что-то знал о нём. Знал, что в религиозной борьбе V века он противостоял святому Августину. Но подробнее мне удалось прочесть о Пелагии уже в Америке, в статье Владимира Соловьёва, написанной для Энциклопедии Брокгауза и Эфрона. Вот как там излагаются взгляды пелагианцев, осуждённые несколькими соборами как ересь:
«Адам умер бы, если бы и не согрешил; его грех есть его собственное дело и не может быть вменяем всему человечеству; младенцы рождаются в том состоянии, в каком Адам был до падения, и не нуждаются в крещении для вечного блаженства; до Христа и после Него были люди безгрешные; Закон так же ведёт к Царствию Небесному, как и Евангелие; как грехопадение Адама не было причиною смерти, так воскресение Христа не есть причина нашего воскресения»[68].
Во всех религиозных и философских диспутах меня всегда в первую очередь интересовало отношение спорящих к свободе воли. Те, кто отстаивал идею предопределённости каждого человеческого поступка психологическими мотивами или Божественной волей, вскоре теряли для меня интерес. Привлекательность этой позиции, этого умственного настроя для миллионов людей вытекала, мне кажется, из того душевного комфорта, который она несла с собой. Если всё предопределено, если свобода воли есть иллюзия, значит, я могу не стыдиться своих гнусностей, могу не бояться осуждения ближних или наказания за грехи и подличать в своё удовольствие.
В пелагианстве мне чудилась надежда на преодоление этого вечного противоречия, описанного Кантом как «третья антиномия чистого разума». В письме юной девственнице, решившей принять обет безбрачия, Пелагий разъяснял, что Евангелие злые поступки запрещает, добрые повелевает, а к совершенству призывает. Но коли «призывает», значит, допускает свободу человека откликнуться на призыв или остаться равнодушным к нему?
Драматизм религиозно-философской борьбы начала пятого века усугублялся для меня драматизмом военно-политическим. Почему произошёл раскол великой Римской империи на Восточную и Западную? Что двигало племенами вандалов, готов, аланов, гуннов, даков, маркоманов, бриттов, вторгавшихся на территорию обеих половин распавшейся империи? Откуда бралась их необъяснимая военная мощь? Случайно ли, что богословские споры между Блаженным Августином и Пелагием совпадают по времени с последним сокрушительным наплывом варваров на Рим? Не связана ли победа Августина в религиозной борьбе с победой варварства в реальной жизни?
Сливаясь, эти два потока вопросов и умственных исканий превращались в исток реки, обещавшей излиться большим романом. В 1993 году началось предварительное чтение, заплыв в далёкую эпоху, попытки проникнуться её голосами, красками, запахами. По счастью, Принстонский университет находился всего в полутора часах езды от нас, и мне удалось вступить в переписку, а потом и встретиться с профессором Питером Брауном — самым крупным, самым талантливым специалистом по эпохе заката, чьи книги я штудировал и к которому у меня накопился длинный список вопросов.
Однако можно ли в таком деле ограничиться только книгами и альбомами? Работая в России над романом о кромвелевской революции, я не имел возможности поехать в Англию, увидеть Лондон своими глазами. («Нельзя, Игорь Маркович, ведь у вас нет опыта поездок в капиталистические страны!») Но теперь — свободный человек в свободной стране — неужели я не доберусь до Италии? Не знаю, кто услышал мои безмолвные призывы — проповедник Пелагий на христианских небесах или языческая Клио у себя на Парнасе, — но весной 1994 года я получил приглашение принять участие в международной конференции, посвящённой Владимиру Соловьёву и проходившей в Бергамо. Конечно, я с радостью согласился.